— Теперь жить будешь, княже, дай до лавры добраться, а там тебя монахи враз на ноги поставят...
Пожарский вдруг вспомнил: когда ляхи и немцы прорвались к острогу, что возвела его княжеская дружина, высокий шляхтич ударил его саблей. Спасла меховая шапка. И ещё припомнил князь, как пылала деревянная Москва. С треском рушились дома, высоко в небо взметались столбы огня и чёрного дыма. От жары снег стаял, и земля превратилась в сплошное месиво. Крики и пальба раздавались по всей Москве. Пожар наступал на Белый и Земляной города. Ветер усердно подгонял огонь, и он вытеснял отряды восставших.
Острожек, где оборонялась дружина Пожарского, — на Сретенке, рядом с Введенской церковью. По завалу стреляли пушки и рушницы, шляхта и немцы лезли на приступ, схватывались вручную. Князь Дмитрий понимал: не подоспеет ополчение — ляхи подавят восставших...
Но ополчение опаздывало, а полковник Струсь уже на второй день привёл своих гусар к Москве. Остановились его эскадроны у горящих бревенчатых стен Земляного города. Упёрлись кони, храпят, пятятся. Спешились гусары, полковник Струсь саблю обнажил:
— Панове, там золото и панёнки!
Ворвались гусары в Замоскворечье и, не встречая сопротивления, с хохотом двинулись под прикрытием огня...
Лежит Пожарский на мужицких санях-розвальнях, покрытых ковром, под шубой тёплой, а позади ещё сани с пожитками и дворней. Не покинули его, раненного, в горящей Москве...
Сколько народу погибло? Ляхи люд резали, яко мясники скотину... Князь Дмитрий уверен: ныне на врага вся Россия поднимется...
— Поторапливайся, скоро темнеть зачнёт! — услышал Пожарский голос ключника.
Дворня разобралась по саням, кто-то свистнул, и лошади побежали бойкой рысцой.
В третью неделю Великого поста выгорела Москва. Бездомный люд бродил по городу, рылся в головешках в надежде отыскать, что уцелело от огня.
Ночами, когда горела Москва, в Китай-городе и в Кремле было светло как днём. Шляхта веселилась, ругалась и спорила, делила добычу и бахвалилась. Пировали в боярских хоромах, царских и митрополичьих палатах, монастырских трапезных и на подворьях, взламывали амбары и кладовые...
Затворившись в молельне, Мстиславский крестился истово, отбивал поклоны перед образами, шептал:
— Прости, Господи, коли повинен я. Но не желал смертоубийства и не по моей подсказке Москву пожгли. Не я ль к миру взывал? Ан не приял люд мои увещевания. Пожарский гордыней обуян. Кабы он к послушанью склонился, может, и не случилось такого разора...
Багряные языки плясали на стенах молельни, отражались в иконах, розовым цветом светились лики святых. Страшно князю Фёдору Ивановичу суда людского, но ещё страшнее суда Всевышнего. Ведь не миновать его, как не миновать всяк живущему, когда пробьёт смертный час. Но отчего забывает человек о том? В суете сует мысли о земном...
И снова думы потянули князя на крути жизни: отчего Москва Владислава не приемлет? Может, ляхи в том повинны? Вели себя ровно разбойники, бесчинствовали, даже к боярам без почтения и к Церкви Православной. Ко всему своенравство Гермогена. В проповедях ляхов проклинает, а с ними и короля.
Скрипнула дверь, заглянула княгиня:
— Гонсевский со Струсем в горнице.
— Вели вина подать, — недовольно сказал Мстиславский и пошёл к гостям.
Скинув кунтуш, Гонсевский мерил горницу шагами, а Струсь, усевшись на лавку, вытянул нога, зевал. При появлении князя гетман остановился, сказал с укором:
— Не ты ль, боярин, сулил усмирить москалей словом, да едва ретировался? А кто, как не ты, уговор с коронным подписывал?
Мстиславский будто не слышал:
— С жалобой к тебе, гетман: гусары на моём подворье клети пограбили, окорока и меды унесли.
— О чём речь твоя, боярин, добро, хоромы уцелели. Весь город выгорел, а ты о своём слезу роняешь.
— То, боярин, мои гусары провиант добывали, — хохотнул Струсь.
Внесли свечи. Гонсевский удивился:
— К чему? Вон какой фейерверк раздули рыцари, — и указал на оконце.
Струсь бокал поднял:
— За победу нашу, Панове!
Выпили. Гонсевский спросил:
— Известно ли Тебе, боярин, что по Владимирской дороге подходит к Москве рать москалей, тысяча им чертей?
— Новость не из радостных, гетман. А ещё жди Ляпунова с ополченцами да Трубецкого с Заруцким и Маринку со своим ворёнком...
— Нет, боярин, — Гонсевский постучал кулаком по столу, — мы преподнесём москалям славный урок.
— Чтоб им пусто было, — поднялся Струсь. — Пойду обрадую своих гусар, вот уж разгуляются они...
Выпроводив гостей, Мстиславский подпёр ладонью голову, долго сидел молча Вошла княгиня, посокрушалась:
— Случилось чего, князь Фёдор?
— Земство на Москву ополчилось, княгиня. Ну как побьют ляхов и спросят нас, зачем Владислава на царство прочили? И сошлют нас в глухомань. — Обнял жену. — Пущай холоп шубу несёт, к Гермогену, на Кирилловское подворье схожу.
— Не доведи бог, ляхи — воры — и в Кремле обидят, а уж в Китай-городе как пить дать.
— Кирьян с Сёмкой со мной будут, а у них кулаки пудовые...
Идти было недалеко, но Мстиславский брёл медленно, с трудом, ибо шёл он на поклон к опальному патриарху. В душе князя тлела жалкая надежда, авось сыщет он у патриарха поддержку.
Гермогена застал за скудной трапезой. Он размачивал в воде ржаные сухари, жевал медленно. Тлевшая в углу лампада тускло освещала лик Христа, маленькую, шага в четыре, келью, одноногий столик-налой и голую скамью. В келье холод, разрушенная печь давно не топлена. Упал Мстиславский на колени, взмолился:
— Каюсь, владыка. Не ведаю, где истина, в чём Руси спасение?
Насупил брови Гермоген:
— Негоже родовитому князю на коленях стоять, и не о святом печёшься — себя жалеешь. Сам ведаешь, в чём вина твоя и бояр, какие в Москву иноземцев впустили. Кому присягали?
Мстиславский поднялся с хрустом в коленях:
— Ты, владыка, един упрямишься. Иначе мыслит архиепископ собора Архангельского Арсений. Он Жигмунда великим государем величает, а нас, россиян, его под данными.
— Знаю и за то проклял грека Арсения, отлучаю его от архиепископства. Не ему бдить гробы царские. А ты, князь, мыслил меня склонить, дабы спас я вас от возмездия? Люд на вас, изменников, и на ляхов гнев копит. Я же не к послушанию взываю и не к отмщению, а к справедливости. Терпенье народа не вечно, и Руси под иноземцем не быть. Покинь келью, князь Фёдор!
Подступили Измайлов, Репнин и Мосальский к Москве, остановились в семи верстах от Восточных ворот, а казаки Просовецкого заняли городское предместье. Решили воеводы осаду Китай-города и Кремля начать с приходом главных сил ополчения, а чтоб времени не терять, принялись строить укрепления, возводить острожек.