Воздав молитву, патриарх с митрополитом принялись за еду. Хлебали не спеша, молча и, только когда завершили трапезу клюквенным морсом, перекрестились, заговорили.
— Догадываешься ли, брат, о чём речь поведу? — спросил Гермоген.
— Как могу яз читать мысли твои, владыка?
— Ведом ли тебе замысел боярский?
— Шуйский сказывал.
— Смирился ли он?
— Ожесточён.
Патриарх вздохнул:
— Неисповедимы пути Твои, Господи. — И перевёл разговор: — А вздумали бояре звать на престол Владислава.
Яз на то согласия не даю, но они вопреки моей воле и настояниям посольство к Жигмунду ладят. Взял ли в разум, к чему речь веду?
Митрополит поклонился:
— О том, владыка, намерился с тобой совет держать. Благослови.
Гермоген лицом посветлел:
— Иных слов не ждал. Знаю, на горе великое и муки жестокие обрекаю тебя, но иному не доверю. Судьбу России и Церкви нашей вверяю тебе, Филарет. Владислав рода Жигмундова, а они верные латиняне. Коли же хитрости ради Владислав согласится веру изменить, не от сердца. Слуга он папы римского, и вслед за ним потянутся в Москву иезуиты, и не будет от них спасения. Уния ждёт нашу Церковь, а народ российский загонят в униаты. Не допустим до того, брат Филарет. Именем Господа наставляю тебя на путь истинный.
Хлопотные дни у Захара Ляпунова. Отъезжая из Москвы, Прокопий наставлял:
— Шуйский на нашей совести. Мы его от Болотникова спасли, нам его и скидывать. Однако с новым царём нам бы промашки не допустить.
Высказался Прокопий и подался в Рязань. А как Захару быть? Кого ныне в государи сажать: Владислава ли, Димитрия, а может, Голицына? Эвон, зазывал Захара, умасливал. Вы-де, Ляпуновы, всему дворянству голова и, коли я бы царствовал, в первой милости у меня хаживали.
Но Захар не слишком доверял словам Голицына. Шуйский попервах мягко стлал, да на жёстком пробудились. А и от королевича что они, Ляпуновы, иметь будут? Однако за Владиславом сила. И князья Мстиславский, Воротынский, Шереметев за королевича...
Гадает Захар, куда повернуть, и решил слать к брату верного человека. Как Прокопий решит, то тому и быть...
Старший Ляпунов, ещё от брата вестей не получив, соображал: Голицыну государем не быть, на Шуйском ожглись; Владислава люд не примет, изведала Москва шляхтичей, сыта. Остаётся Димитрий. Его казаки уже подступили к Земляному городу, за Димитрия и чернь тянет. У него князья Трубецкой, Шаховской...
И надумал Прокопий вступить в переписку с князем Григорием Петровичем Шаховским.
Не в духе князь Мстиславский. С раннего утра всё не так: то воду горячую в мыленке подставили, то кашу подгорелую подали. Ко всему принял послание воровское ему, князю Фёдору Ивановичу.
Мстиславский спросил у холопа:
— Кто принёс?
Холоп придурковато осклабился:
— Дык дворянин.
Подателя письма не схватили, убежал, а холопа высекли, дабы умней был.
Уединившись, Мстиславский прочитал грамоту. Упрекал его самозванец в измене. Ты-де, князь Фёдор, память не терял бы и служил нам, как отец и дед твой, весь род Мстиславских, нам, Рюриковичам...
А ещё грозил: «Одумайтесь! Коли же разуму не въемлете, суд над вами, бояре, вершить стану строго, как казнил вас батюшка мой Иван Васильевич Грозный... Тогда враз вспомните Святое Писание; не мир принёс я вам, а войну...»
Мстиславский поёжился: страшно. Перекрестился, прошептал:
— Спаси и помилуй. Ну как ворвётся вор в Москву, сколь крови прольётся. Видать, приспела пора звать коронного. Уж лучше ляхи, чем разбойник и холопы взбунтовавшиеся...
Тем же днём собралась Боярская дума, и снова без патриарха.
Князь Засекин вспылил:
— Не пожелал Гермоген с нами думать, как государство крепить. Не пора ли ему вслед за Василием отправляться?
Мстиславский голос возвысил:
— Не о патриархе речь, бояре. — Повернулся к дьяку: — Читай воровскую грамоту.
Дьяк в лист уткнулся, забубнил. Тянут бояре шеи из высоких воротников, качают головами. Того и гляди горлатные шапки свалятся.
Воротынский выкрикнул недовольно:
— Ясней слова выговаривай, почто гундосишь?
Дьяк голос повысил.
— Чать, не глухие, не ори, — зашумели бояре.
И снова голос Мстиславского:
— Бояре, в одном спасение вижу: Владиславу скипетр вручить.
Загомонила Дума. Спорили долго, рядились, покуда на одном не сошлись: слать послов к Жигмунду.
Если бы у Шаховского спросили, какой самый счастливый для него день, он ответил бы: когда узнал о свержении Шуйского. Василий его злейший враг. Он отнял у него пять лет жизни. Григория Петровича именуют главным заводчиком всей смуты на Руси, и он этого не отрицает. В Путивле, где Шаховской был воеводой, он поднял мятеж против Василия, признал Болотникова главным воеводой над крестьянским войском, и если бы не дворянская измена под Москвой, давно бы не сидел Шуйский на царстве. Теперь, когда Василий в монастыре, Шаховской мечтает, как он вернётся в Москву и станет первым советником у царя. Григорий Петрович знает, что это самозванец, но он станет государем. Ведь был же первый Лжедимитрий? А кто большего почёта заслужил у нового царя, как не Шаховской? Разве вот князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, чьи казаки саблями достают Земляного города и поят коней в Москве-реке.
Из Рязани Шаховскому привезли письмо от Ляпунова, в каком Прокопий изъявлял готовность служить царю Димитрию. Князь Григорий с ответом медлил: отчего прежде Ляпунов за Шуйского держался, Димитрия вором звал? Не верит ему Шаховской. Сказал о письме Заруцкому, а тот — Лжедимитрию.
Самозванец поморщился:
— Кто предал единожды, предаст и вдругорядь. Хоть и говорят, повинную голову меч не сечёт, но с рязанцами повременим, да они и сами не торопятся: видать, выжидают, какой государь на Москве аукнет.
От одного постоялого двора к другому добиралась Марина в Коломну. В первом рыдване она, во втором — гофмейстерина с кормилицей, взятой из молодых калужских баб, и запеленутым царевичем.
Марину сопровождали казаки-донцы с Заруцким. Под самой Коломной Мнишек позвала атамана в свой рыдван. За оконцем оставались неухоженные поля, лесные массивы, озёра и редкие реки. Кони рысили, звенела сбруя, щёлкали бичи. Заруцкий поглядывал на Мнишек, ждал, о чём она поведёт речь, а та смотрела на атамана и думала: случись выбору между ней и Димитрием, с кем останется он? Заруцкий ещё в Тушине заверял, что предан ей. Атаман влюблён в неё, но насколько хватит этих чувств?
Однако Мнишек не о том спросила:
— Когда же Москва впустит царя Димитрия?