Конь под Мариной шёл спокойной рысью, не сбивался, не нарушал её мыслей. Позади скакала пани Аделина в казачьей одежде, а рядом с ней рысила заводная лошадь с притороченным кулём, в котором завернут в овчинный тулуп царевич Иван. С вечера наелся вдосталь, теперь спит, угревшись и укачавшись.
Тревожит Марину мысль: найдёт ли она покой у старосты усвятского? Успокаивает разве воспоминание, как хорошо принимал её Сапега, когда она впервые попала в Тушино.
Казачий хорунжий протянул ей флягу. Мнишек на ходу поднесла к губам, сделала несколько глотков. Крепкая водка горячо разлилась по телу. Вернула фляжку. — Дзенкую, пан хорунжий.
Водка согрела, но не затуманила сознания. Марине стало жалко себя. Она мысленно взмолилась: «О Мать Божья Мария, в чём повинна я? Обрати свой ясный взор на мои страдания. Или не служила Церкви святой? Не старалась обратить в веру латинскую Димитрия? Я ль не чиста перед святым папой или перечила его нунцию?»
В Дмитров добрались кружным путём, через Волоколамск, куда ещё не успели подступить московские воеводы. В дальней дороге Марина маялась раздвоенностью чувств. Правильно ли поступила она, ища защиты у Сапеги? Может, следовало пробираться в Калугу? Пусть Димитрий самозванец, но без него она не попадёт в Москву как российская царица.
Иногда закрадывалась мысль, не лучше ли отправиться под Смоленск, к королю, но она прогоняла её. Король будет обращаться с ней не как с царицей, а как с пани Мариной, подданной Речи Посполитой...
Небо высветили звёзды, и холодом тянуло от белого снежного поля. Неожиданно тишину нарушили волки. Завыл вожак, и вот уже разноголосо подхватила стая. Она трусила в стороне от всадников, остерегаясь приблизиться, но и не расставаясь с надеждой на добычу.
Лошади дрожали, пугливо шарахались. Хорунжий велел нескольким казакам отпугнуть хищников. С зажжёнными факелами они погнали коней на стаю. Вой на время прекратился, но вскоре стая снова трусила поблизости. Лишь к утру волки отстали.
Обитая чёрной кожей колымага на санном полозе со скрипом вкатила в распахнутые настежь дубовые ворота просторного подворья Дмитрия Шуйского. Подскочившие холопы помогли князю выбраться, подняться по ступеням высокого крыльца.
У Дмитрия Ивановича Шуйского хоромы бревенчатые, рубленые, на каменном основании. Внизу скорняжная, мастерская швецов, валяльная шерстобитов, рукодельная. Тут же клети холопов, какие мастеровым делом промышляют, а таких у Шуйского с десяток.
Княжьи хоромы наверху: одна половина князя, другая — княгини.
Пока в сенях холопы разоблачали Шуйского, стаскивали с него соболью шубу, он уже управителя допрашивал:
— Почто молчишь, трясёшься?
У управителя голосок тихий, дрожащий. Дмитрий Иванович управителя недолюбливает, да княгиня Екатерина честит.
— Матушка наша сердешная, боярыня Катерина, вся в молитвах, — промолвил управитель.
Шуйский посуровел. Не сняв высокой горлатной шапки, направился в палаты.
Вторые сутки, как встала княгиня перед образами в своей молеленке, да так и не поднимается с колен: крестится, шепчет молитвы, крестится. Заглянул князь в молеленку, но княгиня на него так очами зыркнула, что Дмитрий сразу же удалился.
Ох, неспроста творит молитвы Екатерина, душой чует Шуйский, в чём она наперёд кается, и ему становится страшно.
Княгиня появилась к вечерней трапезе. При свечах лик белый, очи огнём горят яростным. Подступила к мужу с низким поклоном, распрямилась, поцеловала в губы.
— Катеринушка, — простонал Дмитрий Иванович.
Но она только и промолвила:
— Прости, князь, грех великий на себя беру.
Уселись за стол. Не проронив больше ни слова, просидели весь вечер, к еде не притронулись.
В тот год в Приднепровье зима выдалась морозная, ветреная. Огородились каневцы тынами, выставили караулы, отсиживаются — холостые по куреням, женатые по хатам-мазанкам. Тянутся из труб сизые кизячные дымки, мычит на базах скотина, стучат в стойлах застоявшиеся кони.
Приютивший Тимошу курень немногочислен: в нём едва за сотню человек перевалило. Перед самыми рождественскими праздниками куренной с десятком казаков отправился на Днепр промыслить рыбы. Лед толстый; колет Тимоша пешней лунки, и тысячи колючих, искрящихся на солнце льдинок порошат лицо и руки.
В открывшиеся лунки студёно дохнула днепровская вода. Подвели казаки сети, потянули, и забилась, затрепыхалась рыба живым серебром.
К исходу дня набросали полные короба. Куренной голос подал:
— Кончай, друга, сворачивай снасти!
Расселись казаки по саням, Тимоша рядом с куренным атаманом оказался. Седоусый, с обветренным лицом, батько Ивановский, как величали его казаки, не торопясь набил трубку, высек искру, прикурил. Пустив дым, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Король каневцев по весне на Москву зовёт. Говорят, Жигмунд на российский престол мостится, а бояре будто на Владислава согласны.
Тимоша прислушался, а Ивановский рассуждал:
— А атаманы наши порознь тянут: какие за Жигмунда, Москву воевать, иные на то согласия не дают. Я же мыслю так: мы не униаты и против россиян выступить — как на такое решиться, ведь они нам братья по крови и вере. — Посмотрел на Тимошу. — Ты, Тимоха, занесёшь саблю над московитом?
Тимоша головой закрутил.
— Вона, вишь, — сказал атаман. — Нам не с Жигмундом по пути, и не московиты нам недруги, а крымчаки, какие набегами Русь и Речь Посполитую разоряют...
Сумерки тронули землю и небо, когда вдали послышался лай собак. Потянуло жильём. Окликнули караульные, и сани втянулись в казачью станицу.
В тот день, когда Тимоша промышлял рыбу на Днепре, Андрейка возвращался из ближнего березняка. Верёвочный поясок оттягивали два крупных зайца. Свисая до самой земли, они скребли снег лапами. Зайцев развелось тьма. Ночами они совершали набеги на деревню, грызли кору молодых деревьев, рылись в стожках сена, разгребая снег, портили зеленя. Каждое утро Андрейка проверял силки, и не было дня, чтобы они пустовали.
Но не только зайцы шалили. К самым избам подходили волки, пробовали забраться в хлев, да настил крепкий и бревенчатые стены высокие, через крышу не пролезть. А в хлеву жалобно мычала корова и ржал конь, бил копытами. Волки выли надрывно, голодно. Андрейка отпугивал их огнём...
В сенях Андрейка снял с зайцев шкурки, распял на рогатинах и, пока Варварушка жарила мясо, ловко подшил катанки сыромятиной. Обулся; притопнув, пропел:
И маманя Груня,
И папаня Груня...
Улыбнулась Варварушка, рассмеялся Андрейка, припомнив, как мальцом на торгу в Севске потешал комарицких мужиков.
Катанки мягкие, тёплые, точь-в-точь в таких ходил Тимоша в Каргополь. Где-то ты нынче, Тимоша, удалая голова?