Кажется, не существует такого, чем Билл не интересовался бы. В «Синей дали» (The Blue Yonder), возвышенной новелле из «Радужных рассказов», персонаж по имени «Другой» вываливает на землю и каталогизирует содержимое мусорной урны в парке «Золотые ворота»: ищет улики убийств сан-францисских пьянчужек, которые, как он подозревает, совершает другая часть его расщепленной личности. «Аутопсия» урны занимает две с половиной страницы:
…три полураздавленных банки из-под «Будвайзера», закрытая крышкой коробочка от обжигающе-горячих жареных куриных крылышек полковника Сандерса (как видно, уже переваренных, поскольку на месте прежнего содержимого коробки лежало медового цвета дерьмо). Под дерьмом обнаружилась синяя пластиковая упаковка от New York Times, засморканный бумажный платок с застывшей соплей, похожей на арахисовый козинак, и крышечка от йогурта, остатки которого частично расплавились, частично дали воду и привлекли бобовидных опарышей…
Автор признается в забавном примечании, что 13 ноября 1986 года лично рылся в содержимом урны и сократил описание находок, «дабы не испытывать терпение читателя». Далее герой новеллы присутствует при вскрытии пьянчужки по имени Эванджелина, и описание этой второй аутопсии растягивается уже на восемь страниц – тут вам и клинические подробности, и лирические отступления, без которых, разумеется, никак не обойтись:
До чего все-таки тело похоже на книгу! Каждый из нас пишет на нем историю жизни, живописуя в подробностях все, что сделали с нами и что сделали мы. Печень Эванджелины представляла собой главу под названием «Чего я хотела». Текст был хоть краток, но не без пафоса: «Я хотела быть любимой, счастливой, беззаботной и окруженной теплом, – написала Эванджелина. – Я хотела жить в Голубой Дали. Жить в синем небе и на солнце. Хотела принадлежать себе. И получила все, о чем мечтала». – Патологоанатом кромсал ее нещадно.
Больше всего у Билла после «Радужных рассказов» я люблю «Атланта». Все, о чем рассказывается в романе, на удивление жизненно – и не только потому, что автору то и дело грозит опасность, не только из-за его стремления непременно стать частью живой истории, но и потому, что он без устали ищет смысл и порядок в пугающем и сложном мире. Атлант, держащий на плечах мир, воплощает собой образ художника, как представляли его романтики и модернисты: всеобъемлющая субъективность. Билл лучше, чем кто-либо из ныне творящих американских писателей, пытается выполнить для нас эту героическую работу – нести на себе весь мир. Поэтому, пожалуй, неудивительно, что одиночество автора – сильнейший мотив в «Атланте», практически нестерпимый обертон всего повествования. Эпизод, который не выходит у меня из головы, – ночь в Берлине, когда одиночество Билла становится настолько непереносимым, что он отдает все деньги проститутке и просит взамен поцелуй. Та отказывает, он подходит к трем другим проституткам и просит его поцеловать – за так. Одна из них с готовностью вынимает изо рта жвачку и плюет ему в лицо: «Вот тебе поцелуй».
Учитывая богатство материала, легко не заметить, что Билл – великолепный стилист. Можно объездить весь свет, пережить массу приключений, но если ты пишешь плохо – грош всему этому цена. Самая упрямая путаница фактов и домыслов, самые жуткие катахрезы, самая резкая и вульгарная реалистичность у него регулярно перерастают во вдохновенную поэзию. И кажется, что он пишет так же естественно, как дышит. Причем «естественно» – не значит легко. Чтобы писать, как Билл, необходимо обладать страстью к прозе, тягой к прекрасной форме. И мне в нем, помимо прочего, очень нравилось то, что у него есть и эта страсть, и эта тяга. Книги его стали культовыми, он же сам прослыл кем-то вроде героя, над которым не властны законы, андеграундного авантюриста. Однако же те из нас, кому посчастливилось с ним подружиться, знают: когда Билл говорит (в противоположность тем случаям, когда он слушает, а слушает он великолепно), то интересуется грамматикой и пунктуацией, задает вопросы типа «Кого читаешь?» и «Как она строит фразу?»
Я и сам не знаю, из-за чего мы с Биллом разошлись. Может, это случается с писателями, когда их личность выкристаллизовывается из раствора – пусть оригинального, но все же не без чуждой примеси, – а может, наши прежние отношения старшего и младшего братьев исчерпали себя, когда я пошел новой дорогой. Сыграло роль и то, что я вечно подолгу читал книги Билла, да и жили мы теперь в разных городах. Они с Дженис прочно осели в Сакраменто, и даже после того, как я стал наведываться в Санта-Круз, который находится всего в трех часах езды, Билл частенько оказывался в отлучке – уезжал в какой-нибудь далекий уголок, куда его командировало издательство.
В 1995 году, когда я гостил у него в Сакраменто, он повел меня на стрельбище и дал пострелять из своего «Дезерт игла» калибра.50 и самозарядного «ТЕК-9». В кордитовом дыму повеяло старой доброй двусмысленностью: хемингуэевское хвастовство мужеской доблестью (бедный Скотт Фицджеральд – но и бедный Хемингуэй!) мешалось с мальчишеской любовью Билла к оружию, гордостью за то, как ловко он умеет с ним обращаться, и терпеливым, ничуть не высокомерным стремлением научить сверстника, которому в противном случае вряд ли когда-либо довелось ощутить отдачу от пистолета пятидесятого калибра. Меня не покидало смутное чувство, что меня уделали, вдобавок обескураживал этот его ровный тон, продуманные паузы, сбивчивость, доходившая до откровенной нелогичности. Но мне приятно было снова с ним общаться. Многочисленные главы его жизни были написаны на теле в виде спокойного внимания, свойственного атлантам, и харизмы. Постреляв из всех пистолетов, мы вернулись к Дженис в их большой дом, похожий на загородный особняк, мелкобуржуазные (как окрестил их Билл) интерьеры которого человек, знакомый с Биллом только по книгам, счел бы несообразными его эксцентричным произведениям. Помимо обширной библиотеки, ярче всего мне запомнилась заключенная в рамку карта мира, висевшая в коридоре на втором этаже. Карта была утыкана сотнями канцелярских кнопок, отмечавших места, в которых побывал Билл, – множество отдаленных, опасных, или и тех, и других. Мне был понятен (поскольку и меня он тоже не миновал) порыв создать такую карту, в прямом смысле оставить свой отпечаток в мире, словно чтобы доказать, что я действительно жил, ходил по земле в определенный исторический момент. Однако же, глядя на карту Билла в коридоре этого загородного особняка, я ощутил одиночество.
Много лет спустя, когда я был в Санта-Крузе, а мой друг Дэвид Уоллес перебрался в Клермонт, Билл позвонил мне с предложением. «Привет, Джон, – произнес он ровнейшим голосом, – ты когда-нибудь бывал на Солтон-Си? Я там работаю над проектом и подумал: а не пожить ли нам втроем – ты, я и Фостер Уоллес – в палатке на берегу». Даже по воллманновским меркам это звучало дико. Солтон-Си, умирающее соленое озеро в пустыне к востоку от Сан-Диего, – одно из самых вонючих мест во всей Америке, оно совершенно не годится для подобного времяпрепровождения, к тому же Дэвид терпеть не мог отдых на природе. Впрочем, Биллу я обещал поговорить с Дэвидом. Когда я обмолвился о предложении Билла, Дэвид страдальчески помолчал, а потом перевел разговор на другую тему. Лишь гораздо позже я оценил всю гениальность этой задумки и пожалел, что не уговорил Дэвида. Оказалось, что Солтон-Си – одно из лучших мест для наблюдений за птицами: ради этого можно потерпеть и вонь, и тучи мух. Жаль, что нельзя хоть на несколько дней очутиться в параллельной вселенной, где я отправился в поход с двумя талантливыми друзьями, вселенной, в которой оба они живы и могут подружиться, поскольку к тому времени во вселенной, в которой я пишу эти строки, Дэвид уже умер, а мы с Биллом потеряли всякую связь.