– Не трожьте птицу, – сердито закричал парнишка. – Это наши сети!
– Не волнуйтесь, – ответил Шохди. – Мы умеем обращаться с птицами.
Завязался спор: парнишка пытался показать Шохди, как вытащить птицу, не повредив сетей. Шохди, которого заботила главным образом сохранность птицы, как-то удалось освободить зуйка в целости. Тут охотник потребовал, чтобы Шохди отдал ему птицу.
Сотрудник заповедника, Хани Мансур Бишара, на это заметил, что у охотника в мешке, помимо двух живых перепелок, сидит еще и живая певчая птица.
– Нет, это перепелка, – уперся парнишка.
– Неправда.
– Ну ладно, это каменка. Но мне двадцать лет, эти сети нас кормят.
Я не понимаю по-арабски и лишь потом узнал, о чем они говорили. Тогда же я видел лишь, что Шохди держит зуйка в кулаке, а птицелов раздраженно пытается его отобрать. В Египте убивают миллионы птиц, но меня почему-то волновала судьба этого конкретного зуйка. Я попросил Шохди напомнить охотнику, что ловить сетями кого-либо, кроме перепелок, незаконно.
Шохди так и сделал, но, по-видимому, закон – слабый аргумент в споре с рассерженным двадцатилетним парнем. Тогда Шохди и Бишара, надеясь все же заставить охотников изменить убеждения и намерения, указали на то, что зуйки – охраняемый вид, который водится только на илистых морских берегах и вдобавок считается переносчиком опасных заболеваний. («Ну, приврали, не без этого», – признался впоследствии Шохди.)
– Так кто он все-таки? – уточнил парнишка. – Охраняемый вид или переносчик заболеваний?
– И то, и другое! – в один голос ответили Шохди и Бишара.
– Если он правда заразный, – заметил один из подростков, – мы бы все давным-давно передохли. Мы же едим все, что поймаем, никого не выпускаем.
– Через готовое мясо болезнь тоже передается, – нашелся Бишара.
Тут я встревожился еще больше: Шохди протянул птицу парню, который (как я потом узнал) поклялся Аллахом отпустить и зуйка, и каменку, но только не при нас.
– Но сотруднику «Нэшнл джиогрэфик» необходимо видеть, что вы их действительно отпустили, – настаивал Шохди.
Охотник разозлился еще больше, достал каменку, подбросил в воздух, потом проделал то же с зуйком. Птицы, не оглядываясь, полетели к видневшимся вдали сородичам.
– Я это сделал лишь потому, – сказал охотник, – что привык держать слово.
В обеих птицах мяса от силы на один укус, но я по лицу охотника видел, чего ему стоило их выпустить. Ему хотелось оставить их себе едва ли не больше, чем мне – увидеть их на свободе.
Перед отъездом из Египта я провел несколько дней в пустыне с бедуинами, которые охотились на соколов. Даже по меркам бедуинов охота на соколов – занятие для тех, кому некуда девать время. Некоторые занимаются этим по двадцать лет, так и не поймав ни одного сокола – ни балобана, ни сапсана: именно эти два вида особенно высоко ценятся у перекупщиков, продающих птиц сверхбогатым арабам-соколятникам. Балобаны настолько редки, что за год их всего-то ловят десяток-другой, однако же солидный куш (за хорошего балобана дают более 35 тысяч долларов, за сапсана – более 15 тысяч) заманивает сотни охотников на долгие недели в пустыню.
Охота на соколов жестока: в качестве приманки используют множество мелких птиц. Голубей привязывают к колышкам в песке и оставляют на солнцепеке для привлечения хищников; перепелок и горлиц обвязывают нейлоновыми жгутами со скользящими узелками, в которых может запутаться балобан или сапсан; мелким соколиным – например, пустельгам – зашивают глаза, а на ноге крепят тяжелую приманку с петлей. Охотники разъезжают по пустыне на «тойотах»-пикапах, проверяют привязанных голубей, подбрасывают искалеченных пустельг в воздух, точно футбольные мячи, надеясь привлечь балобана или сапсана – ослепленная пустельга с грузом на ноге далеко не улетит. Часто охотники возвращают соколу зрение, привязывают его к капоту и, раскатывая по пустыне, поглядывают, как он себя поведет. Если сокол поднял глаза, значит, в небе хищная птица: тогда охотники выскакивают из машины и достают различные приманки. И так каждый день, неделю за неделей.
Но сильнее всего в Египте меня задели за живое два случая: во-первых, то, с каким вниманием и восторгом охотники на соколов рассматривали мой справочник «Птицы Европы» в мягкой обложке. Раз за разом собирались в кружок, медленно переворачивали страницы, от конца к началу, изучали иллюстрации птиц, которых видели и не видели. Однажды днем, наблюдая за ними в шатре, где мне предложили крепкий чай и очень поздний обед, я вдруг подумал с болью: что если все бедуины на самом деле страстные орнитологи, просто пока этого не понимают?
До того как нам подали обед, один из охотников попытался накормить обезглавленными тушками славок ослепленных пустельгу и ястреба-перепелятника, которые тоже были с нами в шатре. Пустельга ела жадно, а ястреб отказывался, как ни подсовывали мясо к самому его клюву. Он же вместо этого клевал шнурок на ноге – без толку, как мне казалось. Однако после обеда, когда я вышел из шатра и дал охотникам посмотреть в мой бинокль, вдруг поднялся крик. Я обернулся и увидел, что ястреб стремительно улетает от шатра в пустыню.
Охотники тут же погнались за ним на джипах, и не только потому, что птица стоила денег, но отчасти и потому – и это был второй трогательный случай, свидетелем которого мне довелось стать, – что в пустыне слепой птице одной не выжить: охотники пожалели ястреба. (В конце сезона нити, скреплявшие веки подсадных птиц, разрезают, а соколов отпускают, пусть даже оттого лишь, что кормить их круглый год накладно.) Охотники уезжали все дальше и дальше в пустыню, беспокоясь за ястреба и надеясь его поймать, меня же обуревали смешанные чувства. Я понимал: если птица улетит и ее не поймают какие-нибудь другие охотники, она вскоре погибнет; однако же в стремлении вырваться из плена, пусть слепым, пусть ценою собственной жизни, этот ястреб словно воплотил саму суть диких птиц и их значение. Через двадцать минут, когда последние охотники вернулись с пустыми руками, я подумал: по крайней мере, ему выпал шанс умереть свободным.
История одной дружбы
Как-то днем на исходе лета 1989 года мне позвонил Билл Воллманн:
– Привет, Джон. Ты любишь мясо карибу? А то я привез из Арктики оленину, она того и гляди испортится, и Дженис решила ее потушить.
По голосу Билла не понять, в каком он настроении: говорит он всегда монотонно и исключительно по делу. Не хочет ли он сказать, что я на своем веку съел достаточно оленины, а следовательно, должен разбираться, нравится ли она мне? И что значит «того и гляди испортится»? С Биллом никогда не знаешь, шутит он или нет.
Я в то время жил в Квинсе, сражался со второй книгой; Билл был первым, с кем я подружился, когда меня стали публиковать. Годом ранее, на Манхэттене, мы с родителями и женой очутились в гостиничном лифте с помятой супружеской парой средних лет: они любезно улыбнулись мне и представились родителями Билла. Они приехали в Нью-Йорк на ту же церемонию вручения литературных премий, что и мы. Их сын, с которым я познакомился на церемонии, походил на победителя какой-нибудь школьной олимпиады: очки с толстыми стеклами в проволочной оправе, кургузый спортивный пиджак, юношеский румянец, неряшливая стрижка. Мы беседовали от силы минуты две, когда он предложил писать друг другу письма. Мы еще не читали книг друг друга и ничего друг о друге не знали, но Билл, похоже, уже решил, что я ему нравлюсь, – а может, просто последовал свойственному ему великодушному и любознательному порыву. И тон его застал меня врасплох.