Манфред и Сванте бормочут что-то, склонившись над трупом.
– Я не нашла следов зависимости, – продолжает Самира. – Никаких шрамов или следов от игл. У меня также есть результаты химического анализа крови и мочи. Они отрицательные. Погодите-ка.
Самира достает бумагу с соседнего стола.
– Никаких следов нейролептиков, снотворного, бензодиазепина, гамма-гидроксибутирата. Но я еще жду результаты дополнительных анализов.
Самира замолкает, отступает в сторону и встречается со мной взглядом. Хмурит лоб и спрашивает:
– Ты в порядке? Хочешь присесть?
Манфред со Сванте поворачиваются и молча смотрят на меня.
– Все хорошо, – вру я и выжимаю улыбку.
Самира кивает и поворачивается к трупу.
– Она родила по крайней мере одного ребенка.
– Только одного?
Самира улыбается:
– Нельзя сказать наверняка. Но по меньшей мере одного.
Мне приходит на ум одна вещь и я подхожу ближе.
– Ты упомянула, что пломбы сделаны за границей, – говорю я, глядя Самире в глаза.
– Возможно. Возможно также, что проблемы с зубами вызваны отсутствием доступа к современной стоматологии. Она может быть беженкой, например. Не думаю, что в Сирии стоматология доступна каждому.
Самира грустно улыбается, наклоняет голову и легко проводит пальцем по руке покойной. Этот жест полон поразительной нежности.
– Но внешность у нее европейская, – протягивает Самира. – А в наше время конфликты происходят за пределами Европы.
В комнате воцаряется тишина. Манфред откашливается:
– Посмотрим поближе на ее травмы? – спрашивает он, показывая на пулевое отверстие в груди.
Обратно в Урмберг я еду в машине Манфреда.
– Думаешь, она беженка? – спрашивает Манфред, съезжая с шоссе Е4.
Я смотрю в окно и обдумываю вопрос.
– Девочка, найденная у могильника, Нермина Малкоц, жила в лагере беженцев в Урмберге. Обе жертвы найдены у могильника. Обеих застрелили. Обе были босые. В начале девяностых здание текстильной фабрики использовалось в качестве приюта для беженцев. Не думаю, что это простое совпадение.
– Думаешь, кто-то убивает беженцев направо-налево? Может, мы имеем дело с расистом?
Я пожимаю плечами и смотрю на высотные дома на фоне вечернего неба.
– Кто знает.
Манфред кивает.
– Вам с Андреасом надо поехать пообщаться с персоналом приюта для беженцев. Может, они кого-то не досчитались за последние дни.
Мы входим в импровизированный участок, и Андреас поднимает руку в знак приветствия. Потом начинает жаловаться на журналистов, державших участок в осаде весь день.
Я смотрю на него, одиноко сидящего за столом. Стулья Ханне и Петера пустуют.
Несмотря на тесноту, мы не трогали их вещи и бумаги. Они лежат тут как молчаливое напоминание о том, что произошло, – коробочка со снюсом и блокнот с каракулями Петера, тюбик крема для рук марки «Апотекет», принадлежащий Ханне.
Манфред коротко пересказывает то, что нам сообщила судебный врач. Я снимаю куртку и сажусь напротив, стараясь не встречаться с Андреасом глазами. Начинаю проверять почту.
Через несколько минут звонит Макс. Отвечая, я ловлю на себе изучающий взгляд Андреаса и выхожу в соседнюю комнату, чтобы поговорить без свидетелей.
Встаю перед грязным окном за тем, что когда-то было кассой, и вожу носком ботинка по пыли на полу. Под пылью видно горчичного цвета плитку. За окном уже стемнело и крупные белые снежные хлопья падают с неба.
До Рождества осталось меньше месяца.
Я надеюсь, что мы найдем Петера целым и невредимым и разгадаем тайну убийств. И что я навсегда покину Урмберг.
У Макса все хорошо.
Даже очень хорошо.
Шеф похвалил его за работу над сложным страховым случаем. Женщина лет пятидесяти утверждала, что потянула мышцы, когда выгуливала собаку и та резко потянула поводок, и требовала от страховой компании кучу денег. Благодаря усилиям Макса компании не придется платить ей страховую выплату.
– Просто чудо. Она не получит ни эре, – хвастается он с нескрываемой гордостью.
Да, именно так он и говорит.
Но мне от его подробного рассказа становится тревожно. Не потому, что бедная женщина осталась без компенсации, а потому что Макс так долго и нудно об этом рассказывает. Меня никогда особо не интересовала его работа. Тем более что он ни разу не спросил, как дела у меня на работе.
У меня в голове внезапно раздается мамин голос.
Ты действительно его любишь?
Я еще больше злюсь, но на этот раз на маму. Она всегда думает, что знает, что для меня лучше. А ведь она всю жизнь торчит в этой дыре. Живет в том же доме, в котором выросла, и общается с теми же людьми, что и в детстве.
Макс заканчивает разговор словами, что он не сможет встретиться в выходные, ему нужно работать, я отвечаю, что ничего страшного, потому что мне тоже надо работать над расследованием здесь, в Урмберге.
– Ладно, – говорит он, не делая попыток узнать, как у меня дела.
Положив трубку, я чувствую, что настроение у меня резко упало. На меня словно нашло озарение, только я пока еще не поняла, какое.
Подумав, я понимаю, в чем дело.
Мне не хочется ехать в Стокгольм на выходные, чтобы сидеть перед плазменным телевизором и слушать, как Макс нудит о своей работе. У меня нет никакого желания есть стейк и запивать его красным вином. И мне совсем не хочется заниматься с ним любовью в его большой дорогой кровати с двойным матрасом, набитым конской щетиной, и однотонным бельем.
Что со мной не так?
Я получила то, о чем всегда мечтала. Почему я валяю дурака?
– Все хорошо? – спрашивает Андреас, когда я возвращаюсь и откладываю в сторону мобильник.
– Конечно. Все прекрасно, – отвечаю я и понимаю, что это прозвучало грубо.
Манфред откашливается.
– Пройдемся по рекомендациям, полученным в связи с пропажей Петера, или вам надо что-то уладить?
Наши глаза встречаются. У Манфреда усталый вид. Глаза красные, опухшие, его крупное тело осело на стуле, как мешок с картошкой.
– Давайте, – отвечаю я.
Манфред ворошит бумаги на столе.
– Двенадцать советов, из них три анонимных. Первый от Рагнхильд Сален, живущей по соседству с текстильной фабрикой, то есть приютом беженцев.
Андреас поднимает глаза на меня.
– Это не она?..
– Да, старушка, которая хотела подать заявление об украденном велосипеде.