Однажды мы с тетей Таней об этом поговорили. В тот день быстро помыли посуду и просто сидели рядом, болтали обо всем. Это был последний год нашего общения, я училась в четвертом классе.
– Соня, – позвала она, и я услышала, как ее голос дрогнул, – ты хотела бы я жить в моей семье? Стать моей… дочкой.
– Нет. – Я не задумалась ни на секунду.
– Почему? – растерялась она.
– Потому что у меня есть своя мама, – честно сказала я.
О маме я думала постоянно. Все время ее ждала. Не проходило ни дня, ни часа в детском доме без мыслей о ней. Я вглядывалась в лица всех темноволосых женщин, искала ее черты.
А еще я думала о том, что не могу предать коллектив. Что скажут другие дети, если я соглашусь на семью? Брошу своих товарищей в детском доме? Тогда мне уже не будет здесь жизни. Меня затравят.
У нас каждый, кто уходил в семью, моментально становился предателем: «Если его забрали, значит, он всех нас тоже должен был забрать! Потому что мы вместе. А иначе – предатель!» Тех детей, которые начинали общаться с семьей, мы жестко наказывали. Но в семьи дети тогда уходили очень редко. Я лично помню только три случая, когда детей усыновили – одного нашего Сережу, Аленку и Сашу из другого класса, на год старше. Хотя у нас постоянно ходил в детском доме специальный дяденька, который всем предлагал уехать в Америку. У нас тогда весь детский дом переписывался с американцами. И я ни разу не видела за одиннадцать лет, чтобы ребенка усыновила русская семья. Я раньше думала, что русским нельзя забирать сирот, мы – для американцев и итальянцев. И, только когда я уже вышла из детского дома в 2011 году, все как раз началось. Стали появляться русские семьи.
Зато из семей, наоборот, дети постоянно к нам прибывали. За начальную школу наш класс вырос в два раза. У кого мама умерла, кого от бабушки забрали, у кого еще какая-то беда. Мы в подробности не вникали. Но «домашних» всегда очень жестко проверяли на прочность – подставляли, говорили про них воспитателям гадости. Мочили мягкие игрушки и засовывали им в постели. Высыпали всю соль им в суп. Просто за то, что они из семьи, а мы – нет. Сама я так не делала, но много раз за этим наблюдала и всегда считала, что это правильно, что так надо учить этих «домашних». Спасти семейного ребенка в детском доме могло только одно – если он задаривал всех нас сладостями и деньгами. А нет – мы легко доводили «новеньких» и «предателей» до нервного срыва. Иногда даже воспитатели и администрация чувствовали, что ребенок от наших выходок уже на грани, что его могут затравить здесь до смерти. Тогда его спасали – организовывали путевку в какой-нибудь санаторий. Несколько месяцев его нет, а потом он возвращается, и уже почти как свой. За это время страсти стихали. Худо-бедно, но мы принимали новичка. Приступали к следующей, более свежей «жертве».
Только благодаря Ларисе Евгеньевне, нашей первой воспитательнице в школьном отделении детского дома, мы постепенно перестали относиться к новеньким как к отбросам. Она стала готовить нас к приходу «домашних» детей. Говорила, что всегда с интересом нужно настраиваться на новых людей, новые знакомства. Мы так и стали относиться, с любопытством. Правда, я все равно всем «домашним» завидовала – их навещали мамы, бабушки, дедушки. И я, глядя на них, каждый день вставала у окна, смотрела на калитку детского дома и думала: «А вдруг сейчас войдет моя мама!» С семи лет так и стояла у подоконника, ждала. Надеялась. «Вот придет моя мамочка, заберет меня, и я не буду спать в тихий час». Мысленно я постоянно рисовала портрет своей мамы.
Сейчас я уверена, что представляла саму себя, только взрослую: высокую темноволосую женщину с доброй улыбкой. Я искала маму везде, куда нас выводили из детского дома, – в театрах, музеях, общественных местах. Всматривалась в лица темноволосых женщин и ждала. Даже не сомневалась, что если встречу ее, то сразу узнаю – что-то такое ёкнет в сердце, подскажет. Мне приходилось жить со своим ожиданием один на один…
С Ларисой Евгеньевной мы этого не обсуждали и с тетей Таней – тем более. Никому из взрослых я не доверяла настолько, чтобы заговорить о самом важном. О том, что занимало все мои мысли.
После того разговора с тетей Таней о семье я снова спряталась в свою раковину. Замкнулась. Стала меньше откровенничать с ней, старалась ни о чем не рассказывать. А в пятом классе и вовсе перестала ходить на кухню помогать с посудой – можно сказать, бросила. У нас поменялось расписание в школе, уже не было времени, да и мешала теперь эта заново отстроенная мощная стена. Я не хотела сближения, боялась его. Поэтому видела теперь тетю Таню, только когда сдавала посуду после еды.
Однажды, я была тогда в пятом классе, она вдруг пришла вся в черном. От воспитателей я узнала, что у нее умер один из сыновей. Тетя Таня долго ходила в трауре, и я ее в тот период не трогала. Старалась даже не заговаривать с ней – не знала, что мне делать и как на нее смотреть. Боялась разбередить ее внутреннюю боль.
А когда мне было тринадцать лет, мою тетю Таню неожиданно уволили. Я приехала из лагеря после летних каникул, а ее в столовой нет. Хоп, и все! Посудомойки уже другие. Я тогда, конечно, расстроилась и подумала: «Как же так? Мы даже не попрощались». Я решила ей позвонить. Она давным-давно, еще когда мы каждый день общались, дала мне свой телефон, но воспользовалась я им только в тот раз. Трубку снял мужчина.
– Можно, пожалуйста, тетю Таню? – спросила я.
Мужчина долго и шумно дышал в трубку, потом ответил:
– Она умерла.
Я стояла и не понимала, что происходит. Даже повесить трубку не могла. И долго потом не могла поверить, что моей тети Тани больше на свете нет. Почему? Из-за чего? Она же была такой хорошей! Потом рискнула и спросила у одной из воспитательниц о ней.
– Вообще она была пьяницей, – сказала мне та, – поэтому и умерла.
Но в это невозможно было поверить! Я ни разу не видела ее пьяной. От нее никогда в жизни не пахло спиртным. Пьяных-то я в своей жизни уже наблюдала – к некоторым детям родные родители в таком виде пробирались на территорию. Но тетя Таня? Нет! Она была совсем другой!
И я снова перестала замечать взрослых – они перестали для меня существовать. Не искала ни с кем отношений, не хотела никаких разговоров, ушла в себя. Только тете Тане я была дорога. А теперь не осталось ни одного человека, которому я оказалась бы нужна…
Чем старше я становилась, тем больше и чаще думала о маме. Ее образ в моей голове становился все ярче, все четче. Я вызывала его всякий раз, когда ложилась спать, и подолгу разглядывала воображаемое лицо.
– Не переживай, твою маму ищут, – призналась мне однажды воспитательница, почувствовав мою тоску, – возможно, она когда-нибудь придет.
Больше она мне ничего не сказала: о родителях с нами было не принято говорить. И только в четвертом классе я узнала часть правды. По четвергам в нашей группе работала старшая воспитательница. Кабинет ее располагался как раз напротив класса, в котором мы учились, и каждый, кто заканчивал работу в классе, заходил к ней. Там мы ждали остальных перед тем, как вместе пойти в группу, и некоторое время без дела шатались по ее кабинету. И вот там, на столе, лежала тетрадка. Как-то раз мы с ребятами заглянули в нее и увидели, что там от руки написано что-то про каждого из нас и даже про наших родителей!