– Селян уважить надо, – возразил возчик. – Не поймуть. Не собак закопуем!
Щусь вопросительно посмотрел на Махно. Нестор сделал разрешающий жест: мол, пусть. Крест быстренько вкопали в свежую землю, подровняли могилу. Юрко подвязал к кресту черное знамя с надписью: «Власть рождает паразитов, анархия рождает свободу». Его заготовили уже давно, собирались водрузить в Гуляйполе, как только освободят.
Старухи крестились на знамя. Перешептывались:
– Це шо ж, хоругва у них така?
– Хоругва, бабушка. Хоругва.
– Ну, тоди нехай.
Музыканты играли без перерыва. Переходили от одной печальной мелодии к другой. Трепыхалось на ветру черное знамя…
От похорон к веселью – один шаг. Украина на четвертом году войны. Ко всему привыкла.
Вечером те же музыканты играли веселые и шуточные песни. «Ой пиду я до млына, до старенького, та й найду я там Васыля молоденького…»
Еще полно сил и уверенности украинское село, еще много молодежи, еще вдоволь зерна в амбарах, и многопудовые свиньи роются на осенних огородах…
Репарации? Контрибуции? Умные люди много мудреных слов придумали. А смысл один: грабеж. Как и сто, и триста лет назад. К этому можно приспособиться, крестьянский ум верткий…
Как бывало? Пронесся по селу слух: едут! Быстренько скотину на глухой хутор, до кума, лошадей – в лес, зерно – в яму за огородами. Случалось, что-то находили: плетей всыплют, зато основное останется. Голода на Украине давно не было. Шевели мозгами – будет хата с пирогами. А пока… пока гуляй, бабы с мужиками! Гуляй, девчата с парубками! Вот скинут оккупантов и варту, заживут сами, без панов, без налогов, без управляющих. Свобода! Не будет державы, господ, начальников!
Гуляло село! Хоть смерть и близко ходит и до свободы не две, не три версты, а парубки все равно льнут к девчатам. А как же по-другому? Как же свадьбы гулять? Как же дети будут рождаться?
Тени танцующих мелькали за тынами. Смех, крики:
– Помянем товарышив наших…
И тут же:
– Ой, дядько Федос! Шо вы мени руку пид спидныцю запускаете! Мы ж з вамы ще й не познакомылысь!..
Жизнь!..
Не спало село, догуливало победу. Откуда-то издали доносились усталая гармошка и охрипшие голоса.
Махно лежал на телеге, на охапке душистого сена, глядел в глубокое звездное небо. То ли слушал голоса, то ли был погружен в свои мысли.
– Батько, – сам себе тихо и удивленно сказал он, вслушиваясь в ночную жизнь села.
Прозвучали шаги, над ним склонился Юрко Черниговский, верный телохранитель и ординарец.
– Шо, батько Нестор Ивановыч, нога болыть? – Хлопец с явным удовольствием выговорил этот новый титул – «батько».
– Нога?.. Нога – это ничего. Душа болит, Юрко.
– Чого, батько? Нимцив побылы, армия разростаеться. Из Осокоров сорок мужикив пришли – просяться. И из Серапионовкы – тоже з полсотни…
– Молодые, старые?
– Та всяки.
– Старых – додому. Понадобятся – позовем. А молодых – на проверку. Кто из них какой-нибудь специалист, ну, артиллерист там чи ветеринар, пулеметчик, кавалерист – тех оставляйте…
– Я и говорю: скоро настояща армия буде! – восторженно сказал Юрко.
– Не спеши, Юрко. Пока шо так получалось: с десяти одного-двух брали, а остальных, пока время есть, обучать надо. И пускай ждут. Чтоб конь справный был, седло, шашка, винтовка! Придет час – позовем!
– Так чого ж вы печалуетесь?
– Сильно это, Юрко, ответственно – «батько». Через то и душа болит. Это ж… понимаешь… это ж не просто командир, а всем трудящим людям батько. – Махно тяжело вздохнул. – От атаман Серко был. Его тоже батьком звали. Какой человек! Триста с чем-то боев выиграв. А бои тогда какие были! Саблями, пиками, врукопашну. Кровь лилась, як дождь осенью.
– Слыхав трошки, диды рассказывалы.
Махно на время замолчал. Вспомнилось вдруг босоногое детство, костер, пастушьи ночи, чудесные рассказы о запорожцах. Давно это было, ой как давно!
– От и я хотел, ще когда хлопченятком был, стать таким, як Серко. Он справедливый был, и храбрый, и жестокий, и мылосердный, и хитрый – всего было намешано… И все ж был он своим козакам батьком.
– Вы б ще поспалы, – попытался успокоить Юрко растревожившегося Махно. – Я туточки… з маузером!.. Я не засну!
– Я й настоящим батькой уже был бы, не названным. Сыну вторый год бы пошел. Татом бы мене звал… А тепер я для всех батько, а сам без сына. Такой вот фокус жизни… – Махно поворочался, осторожно передвинул раненую ногу. – А ту панночку Винцусю помнишь? Ох, яка ж красива была!.. От я и думаю: сколько ж ще крови прольется, пока счастье придет… Ну, наступит оно. А сына моего нема. И той красивой панночки… Винценты. И для кого оно будет, то счастье? Может, для тебя, Юрко?
Но адъютант не отвечал. Умаявшийся за сутки, он мгновенно уснул. Махно склонился с воза, вынул маузер из его расслабленной руки, положил рядом с собой.
– Спи… телохранитель, – тихо сказал он Юрку и продолжил размышлять то ли сам с собой, то ли со спящим адьютантом.
Ночь на возу под украинским небом будоражила его, будила воспоминания, неожиданные мысли, которые казались ему какими-то чужими, навязанными звездами над головой, легким ветерком с плавней или еще чем-то непонятным, таинственным, сильным, скрывающимся где-то рядом, но незаметным глазу. Может быть, они, эти мысли, были даже вредными, непозволительными для воюющего человека?
– От и детей царских большевики побили. На шо рассчитывают? На силу свою? Не-ет, куда-то не туда катится наша жизнь. Не похоже, шоб к счастью… Врагов надо быть без жалости, тут по другому нельзя. А дети – они ж пока ще никто, не враги – это уж точно.
А сам-то он жалел их, когда кровавым огненным шаром прокатилась его сотня по степным усадьбам? Нет, не жалел. Ради дела, ради свободы, ради очищения родной земли старался. Брал грех на душу, брал! Чего ж сейчас рассиропился? Стал в большевиков за царских детей шилом тыкать. А ведь он с большевиками одним миром мазан! Миром? Кровью!.. Вот вырастут сегодняшние дети, придут другие поколения? Поймут ли они их? Оправдают ли? Кто знает, не заглянешь ведь в будущее.
Мысли Нестора стали путаться. Он задремал…
На рассвете загорланили петухи. Следом замычали коровы, требуя пойла. Обычные деревенские звуки. И не подумаешь, что еще вчера здесь был бой, горели хаты, потом были митинги, похороны и следом веселье. Как много могут вместить в себя одни короткие сутки! Об этом – теперь уже прошлом – напоминали лишь закопченные печи на месте сгоревших хат и еще не убранные с улиц разбитые орудия, снарядные повозки, убитые лошади. И, как тяжелое похмелье, остатки ночных дум.
Заспанный, еще не отошедший от тяжелого короткого сна, Махно сидел на возу, а местный мужичок Порфирий, в кургузом, потертом, но городском пиджачке и грубых крестьянских сапогах, перебинтовывал ему ногу. Возле Порфирия стояло несколько склянок с торчащими из них палочками, самодельными шпателями.