Давно переехав из Петербурга, Эфенбах омосковился, что означало не только службу в московской полиции, но и женитьбу на московской барышне. Первые годы он никак не мог привыкнуть к ненормальному, с точки зрения петербуржца, и непомерному, с любой точки зрения, обилию родственников, которым надо отдавать визиты на главные праздники. Поначалу ему казалось, что Москва состоит из одних родственников или дальних родственников. Не говоря уже о знакомых. Эфенбах никак не мог понять: почему нельзя послать приятную открытку или посыльного со скромным подарком, как это принято в столице, а надо непременно всей семьей с детьми тащиться из одного конца Москвы в другой с горой подарков. Чтобы сносить поцелуи, объятия и застолья у каждой тетушки.
Застолья были самым тяжким испытанием. Петербург воспитывает в чиновнике и человеке умеренность и строгость – в поступках, поведении и еде. Эфенбах не был исключением. Он долго не мог привыкнуть к тому, что люди, особенно пожилые тетушки, способны сидеть за столом, прогибающимся под горами жареного, копченого, вареного и соленого. И ведь не просто сидеть за культурной беседой. Нет! Наготовленное к праздникам потреблялось тетушками в непомерных количествах и запивалось огромным количеством домашних настоек тетушек, «особых» настоек тетушек, «заветных» настоек тетушек и, будь они неладны, «деревенских» настоек тетушек.
После третьего застолья за день Эфенбах уже плохо понимал, какую именно тетушку сжимает в жарких объятиях и желает счастья. И ему, и тетушкам было уже все равно. Настойки свое дело делали. Утонув в праздничной кутерьме, Эфенбах на следующее утро выныривал с чугунной головой, хоть ему обещали, что настойка «чудодейственная», давал себе слово остаться дома, но мольбы жены призывали на новый подвиг. И на новых тетушек с новыми наливками. Каждый год он надеялся, что, встретив Рождество с семьей, избежит марафона визитов и наливок. В этом году праздники пошли по заведенному порядку.
Хоть Михаил Аркадьевич бурчал на жену и упрямился ехать к очередной тетушке, но в глубине души обилие родственников ему нравилось. Он ни за что бы не признался, но родственников жены полюбил, как своих. Ведь кроме них родни у Эфенбаха не осталось. Вернее, путь к своим ему был закрыт. Расстояние этому не было причиной. Дело обстояло куда печальней: семья забыла и прокляла его, когда ради карьеры и службы он сменил веру. Что было тайной болью его сердца. А в радостях праздника ощущалось особенно остро. Об этом не полагалось знать никому, даже супруге. Так что Эфенбах продолжал бурчать, делать визиты и поглощать настойки.
Но и тяготам приходит конец. Утром второго января наступившего 1894 года Эфенбах твердо заявил супруге, что обязан явиться на службу: и так бессовестно прогулял четыре дня, включая тридцать первое декабря, когда обязан был заседать в кабинете. Там, чего доброго, такое могут накуролесить, что весь год не расхлебаешь. Конечно, Михаил Аркадьевич лукавил. Он прекрасно знал неписаный закон Москвы: на Святки воровской мир обретал человеческое обличье. Все, кто мог, радовались и веселились. С мелкими происшествиями вроде пьяной драки или наезда саней на нетрезвого прохожего справлялись городовые. На то они и поставлены, служивые. В эти дни сыск мог преспокойно отдыхать.
Чмокнув жену и выразив сожаления, что не сможет сегодня лично поздравить тетушку Пирамиду Несторовну и отведать ее бесподобной настойки, которую особо почитал, Эфенбах бежал из дома. И вскоре уже входил в родную полицию.
Московский сыск, как известно, располагался на третьем этаже городского дома
[12], то есть канцелярии обер-полицмейстера в Малом Гнездниковском переулке. На первом этаже был открыт адресный стол. Кабинет и собственно канцелярия главы московской полиции занимали весь второй. А на третьем, под самой крышей и над головой полковника Власовского, располагался московский сыск.
Войдя в приемное отделение, то есть одно из трех помещений сыска (другим был кабинет Эфенбаха, а третьим – угол, отгороженный стальными прутьями), начальник обнаружил свое воинство далеко не в боевом духе. Чиновник Лелюхин, подперев щеку, откровенно храпел, юный чиновник Актаев жадно пил воду. И только чиновник Кирьяков, приложив ко лбу сырую тряпицу, записывал жалобу дородного господина, судя по виду – купца. Не московский, горо́довый
[13].
Состояние подчиненных Михаил Аркадьевич глубоко понимал, но не имел права выказать сочувствие. Им всем еще предстоит продержаться до конца праздников, 6 января и Богоявления. Изобразив повелительно-призывающий жест, на какой был способен в это тяжелое утро, он двинулся в кабинет. Актаев растолкал Лелюхина, а Кирьяков попросил купца обождать: срочное совещание. Войдя, чиновники застали начальника немного растекшимся по креслу. Эфенбаху было так дурно, что он уже готов был достать початую бутылку шустовского, что хранилась в нижнем отделении стола, и покончить с мучениями. Причем у всех сразу.
Чиновники кое-как расползлись по стульям. Михаил Аркадьевич решил повременить с заветной бутылкой. Чего доброго решат, что нынче у начальника голова не вполне готова служить.
– Ну, соколы мои раздражайшие, каких делов намастрючили? – строго вопросил он.
Другой бы человек поразился обилию редких, если не сказать удивительных слов в речи Эфенбаха. Но чиновники сыска были привычны к тому, что начальник их порой выражается непредсказуемо, изрекая заковыристые пословицы и поговорки. Возможно, услышав одну из них, какой-нибудь ученый филолог, слабый духом, бросил бы бесполезную науку и пошел в городовые.
– Так ведь все слава богу, – ответил Лелюхин не только по праву старшинства. Дни перед Новым годом он провел в сыске в качестве добровольного дежурного. Праздновать Василию Яковлевичу было не с кем, жил он бобылем, так что коротал время в приемной части за французским романом и рюмкой ликера.
– Участки чего там доносят?
– Мелочь, не стоящая внимания, – ответил Актаев, который только сегодня утром просмотрел почти пустые полицейские сводки.
– Вот оно, значит, куда закатилось, – сказал Эфенбах, почти созревший для шустовского. – А что там за птица-увалень не спит с утра ранее?
Вопрос относился к Кирьякову. Он и ответил.
– Купец Иков, из Нижнего прибыл на праздники развлечься, без жены и семейства, разумеется. Так в ночь на первое января проиграл тысячу рублей.
Тут Михаил Аркадьевич вспомнил, что вчера тоже у какой-то тетушки имел несчастье сесть за стол и продуть в баккару
[14] десять рублей, играя по десять копеек на кон. Потеря не то что существенная, скорее обидная.
– И куда купец-золотец беспросветный играть сунулся?
– Представьте: на рулетку.
Эфенбах прекрасно знал, где и как играют в Москве. Но только в карты. Откуда же завелась рулетка? До сих пор она не приживалась на отечественной почве.