* * *
Где мой клад похоронен, не знает никто, разве только небесные птицы.
Глава первая
Филадельфия, пятница, 12 января 1844 г.
Ее оставили у парадной двери с приходом ночи. Работая за столом у кухонного очага, я услышал негромкий стук в оконное стекло – возможно, всего лишь порыв ветра, швырнувший в окно горсть снежной крупы. Звук был почти неразличим, однако что-то в его природе встревожило меня, и я выглянул за окно. Снаружи царила непроглядная тьма. Тогда я прошел к двери и приотворил ее. Внутрь, точно разгневанный дух, ворвалась стужа, но… Нет, вокруг – никого. Ни звука. Ни следа незваных гостей на белом пушистом снегу. Только сверток на ступенях крыльца – круглой формы, складки бурой оберточной бумаги скреплены восковою печатью и перетянуты бечевкой… Спина покрылась гусиной кожей. В тревожном нетерпении внес я посылку внутрь, водрузил на кухонный стол и поднял над нею лампу.
На обертке значилось мое имя и «Филадельфия». Чернила, впитываясь в бумагу, слегка расплылись. Я перерезал бечевку, сломал восковую печать и обнаружил внутри шляпную коробку из белой жести. Тревоги разом исчезли, уступив место радости. Шляпа моя столь изрядно пообносилась, что при внимательном рассмотрении являла собой сущий стыд – должно быть, жена и ее мать сговорились подарить мне новую. Как это на них похоже!
До моего дня рождения оставалась еще целая неделя, но устоять я не смог: в конце концов, обертка все равно снята. Пальцы мои алчно потянулись к защелке. Но, стоило снять крышку и заглянуть в коробку, изнутри на меня уставились три пары обсидианово-черных глаз – глаз демонов! Поспешно прикрыв лицо ладонями, я отскочил назад: там, в шляпной коробке, съежились, хищно разинув прожорливые клювы, три ворона. Сейчас воздух задрожит от хлопанья крыльев, и птицы бросятся на меня! Я схватил кочергу и приготовился обороняться, однако тишину кухни не нарушало ничто, кроме моего собственного неровного дыхания. Не без опаски я снова шагнул к столу и осветил коробку лампой. Да, сомнений не оставалось: птицы мертвы.
Но облегчение оказалось недолгим. Вынув одно из пернатых созданий из сей экстравагантной могилы, я обнаружил, что голова птицы – а также крылья и лапы – отделены от тела. Что может значить этакая жестокость? Содрогаясь от отвращения, едва сдерживая тошноту, я выложил останки расчлененных птиц на оберточную бумагу, пошарил в коробке в поисках какой-либо записки, но не нашел ничего. Странно, но ни смертью, ни разложением из коробки не пахло: по-видимому, птицы были мумифицированы, точно любимые ручные зверушки какого-нибудь египетского фараона, если не самого Владыки Смерти. Разумеется, эти дикие фантазии немедля выветрились из головы, но ужас мой отнюдь не пошел на убыль: ведь я знал, с абсолютной уверенностью знал, кто прислал мне эту троицу черных как смоль птиц. То был мой враг, заклятый, смертельный враг – Джордж Ринвик Уильямс, снова явившийся мучить меня!
Глава вторая
Пятница, 19 января 1844 г.
Мир превратился в собственный призрак. Все краски уступили место белизне, вокруг царил зловещий, жутковатый покой. Деревья так и сверкали в лучах восходящего солнца: за ночь, во время снега с дождем, их ветви покрылись льдом; река тянулась вдаль блестящей шелковой лентой, небрежно брошенной поверх пушистого плаща снегов. Казалось, воды реки тверды, как и окружавшие их земли, но я старательно держался берега, следуя памяти о ныне незримой, неразличимой тропке, которой ходил каждый день. В месяцы более теплые я, по давнему обыкновению, поднимался рано и купался в Скулкилле, а если для купания было слишком холодно, прогуливался вдоль берега, дабы красоты природы придали новых сил духу и телу. Вот и сегодня я следовал привычным путем, глубокий снег заглушал шаги, на поверхности льда буйно плясали отблески солнца, и в этом хрустальном мире, среди этой неземной красоты, не было ни одной живой души, кроме меня.
– Ки-и-рах!
Неумолимую тишину прорезал пронзительный крик – пожалуй, то был крик ястреба или какого-то иного воздушного хищника. Я запрокинул голову и оглядел небо, но не увидел ничего. Вдруг кусочек небес спорхнул вниз, пронесся надо мною и приземлился на обледенелую ветку дуба.
– Ки-и-рах! – крикнула голосом ястреба пересмешница-сойка, задиристо приплясывая на ветке.
– Ки-и-рах! – точно в ответ на вызов, откликнулись с неба.
Растопырив когти, к огромному дубу, где устроилась сойка, пронесся через реку красноплечий канюк. Очевидно, совершенно не рассчитав нападения, он врезался в верхние ветви, в самую крону дуба, много выше обманщицы. Но нет, глаз канюка оказался куда острей моего: его появление спугнуло крупную птицу, которой я и не заметил, – столь превосходно она слилась с корой дерева. Покинув укрытие, виргинский филин мерно, неторопливо заработал крыльями и взмыл в утреннее небо. Канюк, яростно хлопая крыльями, рванулся в погоню и в следующий же миг настиг филина. Острые когти хищника впились в добычу, в воздухе закружились вырванные перья и пух. Филин развернулся и тоже нанес удар, вцепившись когтями в рыжеватое брюхо канюка. Не разжимая хватки, терзая друг дружку клювами, хищники полетели вниз и клубком рухнули в снег. Под ударами крыльев смерчем взметнулись вверх снежные хлопья, девственная белизна окрасилась алыми брызгами, воздух задрожал от режущих уши криков. Надеясь вспугнуть противников и тем принудить обоих к временному перемирию, я поспешно принялся лепить снежок, но прежде, чем мне выпала возможность вмешаться в дела природы, пернатые бойцы вскочили, вместе, точно некие древние демоны из глубин преисподней, взмыли в небо, и тут же разделились – один устремился на север, другой же полетел на юг.
– Ки-и-рах!
В последний раз передразнив канюка, голубая сойка тоже спорхнула с ветки, медленно, как ни в чем не бывало, пересекла Скулкилл и скрылась, я же остался дрожать на берегу. Снежок в руках леденил пальцы, кровавое зрелище наполнило душу тревогой.
Первой, кого я увидел, приближаясь к нашему кирпичному домику на Седьмой Северной, оказалась моя теща, деловито счищавшая лед с дорожки, ведущей к крыльцу. Она постоянно пребывала в движении, без устали работала по дому и твердо отвергала все предложения помощи и уговоры отдохнуть, неизменно отвечая: «Трудолюбие угодно Господу» либо «Усердие – само себе награда». Безделье «Мадди», как называли ее мы с женой, вовсе не радовало, и со временем мы привыкли не возражать, но ценить тот факт, что, благодаря теще, наша жизнь становится куда удобнее. Невзирая на все старания, я все еще не мог зарабатывать редактурой и продажей собственных стихов да рассказов достаточно, чтоб содержать семью на тот манер, на который хотел бы – вернее, на тот, коего они заслуживали, и трудолюбивой, житейски практичной теще был бесконечно благодарен. Сколь часто она спасала нас от впадения в нужду, беря на дом шитье и стирку, собирая съедобные растения, дабы дополнить ими наш рацион, и упорно торгуясь на рынке!