— А вот я тебя сейчас, серый! — завопил он, замахиваясь дубинкой.
Зверь скакнул в сторону, без особого, впрочем, страха, и пропал в темноте.
Сергей опустился на землю и снова обеими руками принялся наваливать на себя мешанину травы и листьев, надеясь найти хоть какую-то защиту для своего иззябшего тела. Он дрожал и от волнения, и от холода, и от болезни. Кашель странным образом вдруг исчез, как только он почувствовал воздух свободы, но озноб не прекращался. Впрочем, одет он был скверно: бешмет и черкеска, в которых он уехал из Грозной, были и так стары, а за зиму протёрлись кое-где и до дыр; бурку же, почти новую андийскую бурку, взял себе Зелимхан как часть добычи.
Новицкий перекатился на бок, скорчился, сунул руки меж бёдер и замер в таком положении, словно младенец в утробе. Судя по тому, как потускнели звёзды, было часа четыре утра. Ещё часа три забытья, и надо уже подниматься, чтобы двигаться дальше. Он дышал тяжело, с присвистом, и с весёлым ужасом думал, что дыхание его, наверное, так же отвратительно, как и у хищника, которого он отогнал. Ещё он потешил себя странной мыслью, что за последние месяцы своего трудного, почти невозможного существования сам сделался сродни лесному зверю, вот только не хватало ему длинной подвижной лапы, чтобы почесать как следует спину.
Более полугода он уже не мог помыться по-настоящему, не говоря уже о том, чтобы попариться в бане, и нечистота телесная измучила его едва ли не больше, чем сознание неволи и даже самые цепи. Он осторожно просунул ладонь под бешмет, отодвинул лохмотья рубахи и яростно начал скрести ногтями тело, обдирая его едва не до крови. Спина досаждала ему куда как больше, чем грудь, но туда, к лопаткам, он дотянуться никак не мог. А потому приказал себе забыть о потребностях тела, ещё больше свернулся, прижал подбородок к ключице и задремал.
Первые лучи солнца упали на него в тот момент, когда он, оскальзываясь и задыхаясь, карабкался вверх по склону, подтягивая непослушное тело от одного ствола до другого. Возможно, проще было идти зигзагом, выбирая менее крутые участки, но поначалу он опасался потерять направление, намеченное ещё с вечера. И только когда дневное светило чуть приподнялось над соседним хребтом, начало пригревать ему правую щёку, он понял, что идёт правильно, позволил себе расслабиться и подыскивать путь удобнее.
В этот день он положил себе перевалить очередной гребень, спуститься в долину, а там, по его расчётам, уже должен был начинаться ручеёк, что привёл бы его хотя бы к берегам Сунжи. Он шёл, карабкался, полз, скатывался, поднимался и с бешеным упорством тянулся вверх снова. Руки его были исколоты и ободраны, ноги, едва прикрытые остатками развалившихся к весне чувяков, чувствовали каждую неровность земли, каждый камешек, каждый сучок. Но к полудню, прорвавшись сквозь последнюю цепь особенно густого кустарника, он оказался уже на той стороне отрога. Спустился на десяток саженей вниз, уходя с открытого места, упал на спину и долго лежал так, глядя вверх, в далёкое синее небо.
Облака, чёрные с проседью, огромные, распухшие от поднявшейся с земли влаги, двигались неспешно, словно бы их строила в порядок невидимая рука. Они направлялись из-за Терека, навстречу Новицкому, и это было одновременно и плохо, и хорошо. Плохо, потому что северный ветер сулил ему холод и в этот день, и в следующие, во всяком случае, два. А хорошее заключалось в том, что они не остановятся над головой, не прольются холодным, пронизывающим дождём. Дождя Новицкий боялся больше, чем даже заморозка. От холода он спасался движением, от ливня в весеннем голом лесу укрыться было бы трудно.
Полежав, отдышавшись, Сергей сел и достал из-за пазухи крошечный свёрток грязной материи — вся провизия, что осталась ему на следующие дни путешествия, сколько бы их ни было впереди. Половина, даже, пожалуй, треть небольшой лепёшки чурека, высохшая, раскрошившаяся, лежала на развёрнутой тряпке. Два чурека принесла Зейнаб в последний день перед побегом. Так случилось, что ей захотелось вдруг угостить пленника в знак его избавления от болезни. А Сергея, и вправду, в этот день куда меньше мучил удушающий кашель. То ли дым охотнее взбирался под крышу, то ли близость свободы кружила Новицкому голову и расширяла грудь. А не могло быть, подумалось ему вдруг, что Зейнаб непостижимым для любого мужчины чувством вдруг не только угадала мысли его и желания, но и ощутила определённо, что в следующую ночь русский уйдёт. Именно в дорогу она дала ему эти лепёшки. Оделила, может быть, даже большим, но это уже было бы слишком опасно.
Тряпочку Сергей развернул на плоском, горизонтально расположенном камне, достаточно широком, чтобы удержать на себе весь малый запас беглеца. Отломил от куста веточку, вычистил её в прутик и тщательно разделил куски и крошки на три равные части. Одну съест он сейчас, другую — завтра, третья, если всё пойдёт хорошо, не понадобится ему вовсе.
Медленно и аккуратно, маленькими порциями он принялся класть в рот кусочки, усилием воли принуждая себя не глотать их поспешно, но размачивать своей же слюной, а после жевать, жевать, жевать, пока последняя крошка не проваливалась вдруг в горло, словно сама собой. Покончив с едой, завернул тряпицу, сунул на прежнее место и встал.
За дни, проведённые на воле, он ослаб ещё больше, так что спуск дался ему куда труднее подъёма. Несколько раз он срывался и летел кубарем вниз; один раз чуть серьёзно не расшиб голову о торчащий валун. После этого падения долго не мог подняться, лежал в неудобной позе, вытянув ноги по склону вверх. Но только начал вставать, как простое соображение пришло ему в голову. До того простое и ясное, что он уже не мог взять в толк, как он не сумел додуматься до этого раньше. Палкой своей опираться нужно было на склон выше себя, но не ниже. Только тогда он получал дополнительную и надёжную точку опоры. Кое-как собравшись и утвердившись рядом с кривой, невысокой берёзой, он проверил — на месте ли, за пазухой, остались его припасы, а затем, оторвав от ствола левую руку, обеими ладонями ухватил посох, воткнул его в землю и словно повис на свободном конце. Усмехнулся, покрутил головой, сетуя на свою недогадливость, и начал спускаться дальше.
По пути он вспугнул двух птиц, кажется, фазанов. Они взвились вертикально вверх, с треском и клёкотом, и Новицкий провожал их глазами, жалея, ох как жалея, что нет с ним ружья, к которому он уже успел привыкнуть за те годы, что жил на Кавказе. Он был не слишком хороший стрелок, особенно в сравнении с Атарщиковым, но всё-таки мог рассчитывать на удачную охоту, даже стреляя по улетающей птице. Но винтовка его, как и другое оружие, осталась лежать под надёжной охраной одноглазого Зелимхана. Сергей вздохнул и продолжил спуск. И только спустя какое-то время он вдруг сообразил, что птицы могли стронуться и с гнезда. А тогда где-то в кустарнике его ожидала кладка из четырёх-пяти пятнистых яиц. Он проклял себя за тупость, но момент, понимал уже, был упущен. И подниматься вверх было бы сложно, и место он не сумел заметить наверное, а главное — никто не знал точно: ждала ли его там добыча.
Весенний лес полнился звуками — птичьими трелями, шорохом мелкого зверя, шелестом редких ещё листьев над головой. Ручеёк узкой струйкой стекал прямо вниз, бойко перепрыгивал камни, подныривал под рухнувшие стволы, бежал, журчал, подговаривал Сергея пуститься вперегонки — кто скорее доберётся до дна ущелья. Новицкий же ещё более осторожничал, не желая вдруг подвернуть ногу, когда до русских постов оставалось, возможно, не более дня пути.