Схожая судьба постигла после Первой мировой войны советское искусство. В то время в Европе на руинах 1918 года пышным цветом цвели экспериментальные жанры – дадаизм, сюрреализм, анархические эксперименты с подсознательным. Они бросали вызов старым элитам, маячили знаком вопроса над извечными мечтами о прогрессе и рациональности человека. В советском же официальном искусстве эти направления никогда не играли заметной роли, хотя сюрреалистическое – размытое и неисследованное – было основной чертой частных воспоминаний людей о войне. Напротив, как будто в противовес тому очевидному, что было у всех перед глазами, советский соцреализм в литературе и искусстве вплоть до правления Никиты Хрущева продвигал мысль о том, что освобожденный от угнетения человек в основе своей рационален и добродетелен и что общество возможно усовершенствовать.
Ввиду того что Первая мировая война не стала центральным элементом доминирующего советского нарратива, не стала основополагающим мифом нового государства, наследие войны оставалось неясным, смущало и приводило в замешательство. У каждого были свои воспоминания, миллионы жили с последствиями военного опыта – туберкулезом и осколочными ранениями, потеряв зрение или конечности. Однако в отсутствие публичных норм и моделей частные, личные воспоминания трудно поместить в контекст, особенно когда общество по-прежнему опрокинуто в хаос. Дело не только в отсутствии физических знаков памяти, архитектурного увековечивания войны или в нехватке публичной истории. Коллективная история Первой мировой войны потерялась за время массовых миграций и войны гражданской. Связанные с ней достопримечательности и даже поля сражений были уничтожены, не говоря уже о других формах публичного пространства вроде зданий, улиц, фабрик, церквей, лавок. Семьи были разбиты вдребезги – иногда эмиграцией, иногда безнадежностью, голодом или смертью. Все это означало, что не было и не могло быть “простой истории войны”, “нашей войны”, а вместо этого были миллионы и миллионы разных историй, каждая из которых была такой болезненной, что рассказчик должно быть чувствовал, что его страдание было исключительным, единственным в своем роде.
В месяцы между двумя революциями на Петроградский совет обрушилась лавина писем, свидетельствующих об этой дезориентированности, лишениях, утратах и боли. Десятки тысяч человек просили о помощи в поисках пропавших без вести родственников: “По крайней мере, скажите мне, что их нет в живых, чтобы я мог помолиться за упокой их душ”. Многие умоляли вернуть их сыновей и мужей домой. Уповая на то, что новое демократическое правительство поправит ситуацию, одна женщина писала, что в ее семье “забрали всех”. Другая писала, что грядут нехватки продовольствия и голод, и просила отпустить воинов-мужчин для сельскохозяйственных работ, иначе от голода не спастись
[253]. Подобные истории могли однажды стать частью послевоенной государственной мифологии о страдании народа, но у Советской России для этих целей будет свой материал.
Брест-Литовский мирный договор, подписанный в марте 1918 года, ознаменовал собой окончание участия Советской России в европейской капиталистической войне. Условия договора, среди которых была потеря Польши, Украины и балтийских провинций, были для России крайне невыгодны – потерянные территории составляли более трети промышленного потенциала бывшей империи, имели самые плодородные земли и население в 62 миллиона граждан. Однако само по себе поражение не до конца объясняет, почему в последующие годы советское руководство обходило Первую мировую войну молчанием. Германия заработала пропагандистский капитал на расхожем образе “ножа, который в 1918 году вероломно вонзили в спину нации левые мятежники”, и миф об отважных солдатах Первой мировой поддерживал ее в самые тяжелые, унизительные года лишений и невзгод. Для Советской России война оказалась предысторией, катализатором неизбежного, обернувшимся трагедией и напрасными смертями, в которых, как всегда, было повинно самодержавие. Кроме того, сразу после окончания Первой мировой новое государство получит в свое распоряжение миллионы других, более актуальных мертвых тел – тел погибших красных героев Гражданской войны – больше заслуживающих почестей со стороны нового режима.
Цензура не понадобилась, этот эпизод просто обходили вниманием. В 1920-е годы было проведено несколько исторических исследований Первой мировой с точки зрения ее последствий для национального здоровья и экономики, а также стратегии и полководческих навыков высшего командного состава, но сам этот сюжет практически не появлялся в официальных нарративах нового режима
[254]. Могильные курганы, затерянные среди болот и топей в западной части бывшей империи, начали зарастать или осыпаться. Сегодняшние раскопки вряд ли позволят с уверенностью сказать, чьи тела покоятся в этих курганах: солдат Первой мировой, гражданской, Великой Отечественной, партизан, дезертиров или даже немцев, – если только исследователю не попадутся клочки сукна с солдатской формы, пуговицы, кокарды, пули или золотые зубы. В 1997 и 1998 годах я опросила пять групп взрослых людей и сделала около двадцати индивидуальных интервью, попросив своих респондентов назвать три войны в истории России XX века, повлекшие за собой наибольшее число смертей. Почти никто не обмолвился о войне 1914 года. Некоторые даже удивились, когда ее упомянула я: “Ах, эта!” Какой поразительный контраст с британским обществом, в историческом сознании которого по-прежнему важнейшее место занимают так называемое “потерянное поколение”, окопы, грязь и посттравматический синдром, порожденный Первой мировой!
Глава 4
Преобразующий огонь
Большевики пришли к власти в стране, которая уже была охвачена хаосом. Система управления и общественный порядок в каждой губернии рушились прямо на глазах. К концу лета 1917 года практически по всей южной части Российской империи (на Украине, среди мусульманского населения Поволжья и в Средней Азии) отмечается рост национальных движений, усугублявших острый общественно-политический кризис в стране. В других регионах страны крестьяне захватывали землю и другую собственность, случались разбойные нападения, а с июля с новой силой прокатилась волна еврейских погромов. Армия тоже разваливалась. В некоторых частях вооруженных сил дисциплина полностью сошла на нет, и дезертирство становилось делом все более обыденным. Солдаты, неделями не получавшие жалованья, давали волю своей ярости. Появились донесения о мятежах в воинских частях, убийствах офицеров и жестоком мародерстве в прифронтовых деревнях
[255]. По мере приближения осени в городах участились стачки, и к сентябрю пошли разговоры о планирующейся длительной всеобщей забастовке в поддержку правительства Советов, а не парламентского правительства. “Мы, конечно же, не представляли себе диктатуру пролетариата как диктатуру партии большевиков, – позднее писал выходец из Риги Эдуард Дуне, рабочий подмосковного завода «Проводник». – Мы искали союзников, другие партии, которые желали бы вместе с нами идти путем строительства советской власти… и начинали уставать от слов”
[256].