Однажды папа открыл мне секрет оптимизма.
– Во всём, – сказал он, – старайся найти что-нибудь хорошее. Речь не о вопиющих безобразиях, ты меня понимаешь. Скажем, неохота стоять в очереди за огурцами. Думай, что ты специально вышел тут поторчать.
Из последних сил я пыталась представить, что меня сюда привел душевный порыв. Но всё рушилось, когда с санинспекцией являлся Пергюнт. Указательным пальцем проводил он в углу за дальним унитазом и очень внимательно проверочный перст изучал.
Это было равносильно тому, как капитану одного корабля доложили:
– Палуба надраена!
Тот снял парадную фуражку и запустил по доскам – белым верхом вниз.
Приносят ему ее, а она запачкана.
Приходилось мне и матросам – каждому свое – перемывать.
Всё это я рассказываю, чтобы стало понятно, как мы обрадовались, когда к нам пришла Елена. Нет, не пришла. В те ночи, когда она дежурила, Елена спускалась к нам с небес на землю в прямом смысле этого слова, и в каждой спальне ее ждали – чтобы услышать поскорей, как проходил полет и на какой высоте, какая за бортом температура, встречались ли воздушные ямы, ну, и конечно про несбыточный город Хабаровск – Елена работала на дальневосточной авиалинии, там летчики и стюардессы получали хорошую зарплату. А у нее была дочка Даша, совсем крошка. Елена ее учила балету.
Я помню, как она сказала однажды с гордостью:
– Сегодня Даша впервые встала на пуанты…
Довольно долгое время мы Елену почти не видели. Лишь силуэт в тускло освещенном проеме двери. Она приходила во тьме и уходила до рассвета. Черными ночами она разговаривала с нами, убаюкивая этим своим голосом. Потом поправляла одеяла. И мы засыпали, представляя себе счастливицу Дашку, что у неё такая мама.
Я, кстати, однажды была у них дома. Они жили с бабушкой на втором этаже в какой-то уж слишком тесной квартире в Чертаново. Даша была не в духе, час просидела под столом, не хотела вылезать. А на прощание вдруг вышла ко мне в прихожую и спрашивает:
– Ты что, уходишь?
Я говорю:
– Да.
И тут она говорит:
– Поцелуй меня!
Я наклонилась и ее поцеловала.
– Теперь дай я тебя поцелую!
Я ушла с растопленным сердцем.
А интернат у нас был с каким-то военным уклоном. Там год от года, набирая обороты, с эпическим размахом разворачивались странные, до глубины души меня изумлявшие боевые действия! Расчерченные белыми линиями асфальт во дворе, пол в учебном и спальном корпусах непосвященному казались бы загадочными, как рисунки в пустыне Наска. А это чтобы удобней строиться. Мы в интернате то и дело строились, рассчитывались на “первый” и “второй”, маршировали, громко топая, размахивая руками, постоянно ходили “в ногу” – неважно, вели нас в столовую, петь в хоре, на доблестный труд или на ратные подвиги.
Теперь может показаться диковатым, что прямо посреди ночи тебя неожиданно могла разбудить военная тревога, коварно объявленная тихим голосом по громкоговорителям на стенках спален – в надежде, что кто-то не проснется, не услышит, не выскочит, как ошпаренный, в полной амуниции. Тогда твоему классу снизят баллы, и все тебя за это будут считать мямлей и мокрой курицей.
И вот мы стоим, затылок в затылок, по стойке “смирно” – в одинаковых фланелевых куртках “маоцзэдуновках” унылого синего цвета и сами не знаем: или это проверка слуха, или начало большого похода.
Елена провожала нас, утешала, как могла. Помню, она сказала мне (представляю, какой у меня был затюканный вид!):
– …Ну, ничего, иди, прогуляйся. А то уже забыла, как звезды выглядят.
Далее следует сюрреалистическая картина: ночь, Варшавское шоссе – ветер, тоненький месяц, осенний холодок, а мы идем по проезжей части дороги, чеканя шаг, нескончаемой колонной в одинаковых, как я уже говорила, фланелевых костюмах с лампасами, выданных в интернатской кастелянной.
Это были суровые будни, но случались в интернате и праздники, хотя они тоже носили немного казарменный характер. Взять хотя бы смотр строевой подготовки, когда на глазах у представителей РОНО надо браво прошагать всем классом точно по периметру актового зала (господи, до чего я давно не произносила этих слов, странно, что они не стерлись из памяти!), а потом грянуть строевую песню, как напутствовал нас военрук Нахабин, “чтоб дым из ушей валил!”
В общем, мне поручили выбрать для класса песню. Я вернулась домой – нас отпускали на воскресенье – и спрашиваю:
– Юр, как думаешь, какую нам песню спеть на смотре по стройподготовке? Главное, чтобы солдатско-матросскую!..
Юрик знал сотни песен и по “Самоучителю” научился играть на шестиструнной гитаре. Во дворе ему не было равных бардов и менестрелей. Теплыми вечерами в Черёмушках из своих распахнутых окон обитатели нашей пятиэтажки выслушивали многочасовые концерты, которые Юрик закатывал на лавочке в беседке.
– “Вот ты опять сегодня не пришла, – пел наш Юрик, подыгрывая себе на гитаре – то перебором, то зажигательным чёсом, – а я так ждал, надеялся и верил, что зазвонят опять колокола, и ты войдешь в распахнутые двери…”
Потом шла “Гостиница”. Дальше – по нарастающей – “Тише, люди, ради бога, тише, голуби целуются на крыше…” – короче, классика московских подворотен, в основном, разумеется, про любовь.
– Знаю я одну матросскую песню, – сказал Юрик. – Значит, дело было на корабле. Слова там такие:
Он говорил ей: “Сюда смотрите, леди,
Где в облаках мелькает альбатрос.
Моя любовь к вам нас приведет к победе,
Хоть вы знатны, а я простой матрос”.
– Видишь, – он говорит, – какая матросская?
– А дальше?
– Дальше припев:
А море грозное
Ревело и стонало,
Ласкаясь, с грохотом катил за валом вал.
Как будто море чьей-то жертвы ожидало.
Стальной гигант кренился и стонал!
– Подходящая?
– Сила, – говорю. – Маршировать-то под нее можно?
– Это как спеть, – сказал Юрик. – Ать-два – левой! Ать-два – ле… Но на при-зы-ы-ыв влю-блен-ного матро-оса ска-за-ла ле-ди: “НЕТ!”, по-тупив в во-ду взор! За-би-лось серд-це в нем, словно крылья аль-батро-оса, и бросил ле-ди он в бу-шу-ю-щий простор!!!
Вот это была песня! Прямо потрясающая! Только леди жалко. Я как представила валы – с нашу пятиэтажку – сразу поняла, чего она всю дорогу стояла, потупив в воду взор. Ее просто-напросто укачало. Да и матроса явно укачало. Сто против одного: если б не свирепая болтанка, в жизни бы он на такое не решился.
В понедельник слова “Моря грозного” я продиктовала всему классу. Друзья, разумеется, одобрили мой выбор. Особенно эта песня запала в африканское сердце Фреда Отуко из Кении. (Фред – свой парень, не жмот, угощал нас жвачкой и кока-колой – никто ведь понятия не имел, что это за напиток, думали, пиво. Он и вещами не пижонил, носил, что выдавали со склада. И так сидело на нем ладно само по себе невзрачное пальто, так был к лицу черный воротник и черная цигейковая ушанка. Особенно когда он во всём этом усаживался в серебристый “мерседес”, который привозил их с братом в интернат и увозил обратно в посольство Кении.)