Дальнейший рост внимания к вопросам идентичности был обусловлен возрастающей сложностью выработки политических программ, ведущих к крупномасштабным социально-экономическим изменениям. К 1970-м и 1980-м гг. прогрессистские движения в развитом мире столкнулись с экзистенциальным кризисом. Крайне левые силы в первой половине века руководствовались марксизмом, в центре их внимания был рабочий класс, а главной целью — пролетарская революция. Социал-демократы, которые в отличие от марксистов принимали либеральную демократию за основу, имели иную повестку дня: они стремились расширить возможности социального государства с тем, чтобы предоставить больше защиты большему числу людей. И марксисты, и социал-демократы надеялись добиться большего социально-экономического равенства за счет использования государственной власти — как для обеспечения доступа к социальным благам всех граждан, так и для перераспределения богатства и доходов.
К концу столетия пределы возможностей этой стратегии становились очевидны. Марксисты столкнулись с тем, что коммунистические общества в Советском Союзе и Китае превратились в гротескные и деспотичные диктатуры, порицаемые даже коммунистическими лидерами вроде Никиты Хрущева и Михаила Горбачева. Между тем рабочий класс в большинстве индустриальных демократий стал богаче и начал счастливо сливаться со средним классом. Коммунистическая революция и отмена частной собственности выпали из повестки дня.
В тупике оказались и социал-демократы: их цель — постоянный рост социального государства — столкнулась с реальностью финансовых ограничений в бурные 1970-е гг. Правительства отреагировали, включив печатный станок, что привело к инфляции и финансовому кризису; программы перераспределения создавали порочные стимулы, препятствующие трудоустройству, накоплению и предпринимательству, что, в свою очередь, ограничивало размер пирога, доступного для перераспределения. Несмотря на амбициозные проекты, направленные на искоренение неравенства, вроде «Великого общества» Линдона Джонсона, оно оставалось глубоко укорененным. Переход Китая к рыночной экономике после 1978-го и распад Советского Союза в 1991 г. вынудил марксистов покинуть политическую сцену, а социал-демократов заключить мир с капитализмом. В то же время растущее разочарование правительством после таких провалов, как война во Вьетнаме и Уотергейтский скандал, испытывали и левые, и правые.
В последние десятилетия ХХ в. энтузиазм поборников крупномасштабных социально-экономических реформ несколько угас, а левые признали политику идентичности и мультикультурализма. Они по-прежнему отстаивали равенство, но акценты их повестки сместились с условий жизни рабочего класса на внимание к зачастую психологическим нуждам постоянно расширяющегося круга маргинализированных групп. Многие активисты считали «старый» рабочий класс и его профсоюзы привилегированной группой, мало сочувствующей бедственному положению иммигрантов или расовых меньшинств, которые находились в худшем положении, чем «традиционный» пролетариат. Борьба велась за признание новых групп и их прав, а не вокруг экономического неравенства отдельных лиц. Таким образом, «старый» рабочий класс оказался забыт.
Нечто подобное происходило в таких европейских странах, как Франция, где ультралевые всегда имели больший политический вес, чем в Соединенных Штатах. После волнений мая 1968 г. революционные цели старых марксистов в новой, только зарождающейся Европе утратили актуальность. Повестка левых сместилась в область культуры: необходимо было разрушить не политический строй, эксплуатирующий рабочий класс, а гегемонию западной культуры и ценностей, подавляющую меньшинства на родине и в развивающихся странах за рубежом{8}. Классический марксизм многое воспринял из западного Просвещения: веру в науку и рациональность, в исторический прогресс и в превосходство современных обществ над традиционными. Новые «культурные левые», напротив, были в большей степени ницшеанцами и релятивистами; они оспаривали христианские и демократические ценности, на которых зиждилось Просвещение. Западная культура была для них инкубатором колониализма, патриархата и проблем, связанных с окружающей средой. Затем эта критика вернулась в США, прижившись в американских университетах в облике постмодернизма и деконструктивизма.
Европейцы стали более мультикультурными, как де-факто, так и в принципе. После Второй мировой войны в ответ на нехватку рабочей силы во многих европейских странах появились общины иммигрантов, по большей части мусульманские. На первых порах активисты этих общин выступали за равные права иммигрантов и их детей, но непреодолимые барьеры на пути к восходящей мобильности и социальной интеграции вызывали у них растущее разочарование. Вдохновленные иранской революцией 1979 г. и поддержкой салафитских мечетей и медресе из Саудовской Аравии, в Европе начали появляться группы исламистов, утверждавшие, что мусульмане не должны стремиться к интеграции, им следует сохранять собственные культурные институты. Многие левые в Европе присоединились к этому тренду, считая исламистов более аутентичными выразителями интересов маргинализованного народа, чем вестернизировавшиеся мусульмане, решившие влиться в социальную систему{9}. Во Франции мусульмане стали новым пролетариатом, а часть левых отказалась от традиционного секуляризма во имя культурного плюрализма. Нетерпимость и антилиберализм исламистов часто замалчивались под лозунгами борьбы с расизмом и исламофобией.
Изменение политической ориентации левых прогрессистов в Соединенных Штатах и Европе имело как преимущества, так и недостатки. Приобщение к политике идентичности было и объяснимым, и необходимым. Жизненный опыт групп с разной идентичностью различен, и при работе с ними нужно учитывать особенности этих групп. Те, кто к ним не принадлежит, часто не осознают, какой вред они причиняют своими действиями, как это было с мужчинами, пока движение #MeToo не обратило внимание на сексуальные домогательства и сексуальное насилие. Политика идентичности направлена на изменение культуры и поведения таким образом, чтобы это принесло реальную пользу людям, вовлеченным в процесс.
Вынося на свет относительно незначительные случаи несправедливости, политика идентичности привела к долгожданным изменениям как в конкретной государственной политике, что пошло на пользу соответствующим группам, так и в культурных нормах. Движение «Black Lives Matter» заставило полицейские департаменты Соединенных Штатов проявлять гораздо бóльшую осмотрительность и деликатность в обращении с гражданами из числа меньшинств, хотя злоупотребления все еще не искоренены. Движение #MeToo расширило представление общества о сексуальном насилии и открыло важную дискуссию о неадекватности существующего уголовного законодательства для эффективного противодействия ему. Наиболее важным последствием, вероятно, является широкий нормативный сдвиг, определяющий новую манеру взаимодействия женщин и мужчин на рабочих местах в Соединенных Штатах и за их пределами.
Поэтому в политике идентичности как таковой нет ничего плохого; это естественный и неизбежный ответ на несправедливость. Она становится проблемой только тогда, когда идентичность интерпретируется или утверждается весьма определенным образом. Для некоторых прогрессистов политика идентичности оказалась дешевой заменой серьезных размышлений о том, как обратить вспять тенденцию роста социально-экономического неравенства, развивавшуюся в большинстве либеральных демократий на протяжении 30 лет. Легче спорить по вопросам культуры в тиши элитных институтов, чем изыскивать средства или убеждать скептически настроенных законодателей изменить политику. Наиболее заметные проявления политики идентичности стали обнаруживаться в университетских кампусах начиная с 1980-х гг. Куда легче скорректировать учебные программы, включив в них работы женщин и авторов из числа меньшинств, чем повлиять на уровень доходов или социальное положение соответствующих групп. Многие влиятельные группы, претендовавшие в последнее время на особую идентичность, например женщины-руководители в Кремниевой долине или начинающие актрисы и женщины-режиссеры в Голливуде, находятся у вершины рейтинга распределения доходов. Помогать им достичь большего равенства — это хорошо, но это никак не поможет справиться с вопиющим неравенством между 1 % сверхбогачей и остальными 99 % населения.