Наибольшую политическую активность проявляли представители тайского среднего класса, что объясняет, почему экономический (на первый взгляд) конфликт вылился в «тимостическую» игру с нулевой суммой{5}.
В таком случае подъем национал-популизма в разных частях мира во втором десятилетии XXI в. можно объяснить тем, что средний класс боится утратить свой статус.
Жизнь американского рабочего класса, к которому относят людей со средним (или ниже) уровнем образования, на протяжении последнего поколения нельзя назвать успешной. Об этом свидетельствует не только уровень доходов, который либо не менялся, либо падал, или сокращение числа рабочих мест, о чем говорилось в предыдущей главе, но и снижение социального статуса этой группы. Первыми это ощутили в 1970-х гг. афроамериканцы, перебравшиеся на Север сразу после Второй мировой войны — в Чикаго, Нью-Йорк, Детройт и другие города, где многие из них нашли работу в мясоперерабатывающей, металлургической или автомобильной промышленности. По мере упадка этих секторов в процессе деиндустриализации и, соответственно, сокращения рабочих мест обострялись социальные проблемы — преступность, наркомания, разложение семей, что способствовало воспроизводству нищеты в последующих поколениях{6}.
Распространение социальной деградации на белый рабочий класс в течение последнего десятилетия зафиксировали два социолога, находящиеся на противоположных концах политического спектра, — Чарльз Мюррей и Роберт Патнэм{7}. В сельских и рабочих общинах свирепствует наркомания (в 2016 г. более 60 000 человек погибли от передозировки). В ДТП за год погибает меньше американцев. Соответственно, снизилась ожидаемая продолжительность жизни белых мужчин, что для развитых стран — из ряда вон выходящий показатель{8}. Значительно возросло число детей, растущих в неполных семьях; в настоящее время доля таких детей, принадлежащих к белому рабочему классу, составляет 35,6 %{9}.
Но, пожалуй, одной из главных движущих сил нового американского национализма, которая и привела Дональда Трампа в Белый дом (а Великобританию выводит из Евросоюза), было ощущение у людей собственной невидимости. Два недавних исследования консервативных избирателей в Висконсине и Луизиане, проведенных Кэтрин Крамер и Арли Хохшильд соответственно, указывают на аналогичный ресентимент. Подавляющее большинство сельских избирателей, поддержавших республиканского губернатора Скотта Уолкера в Висконсине, объяснили, что элиты в столице, Мэдисоне, и в больших городах за пределами штата просто не понимают их или не обращают внимания на их проблемы. По словам одного из собеседников Крамер, Вашингтон стал «государством в государстве… Они там понятия не имеют, чем живет остальная страна, пока они поглощены изучением собственного пупка»{10}. О том же говорит и поддержавший «Партию чаепития» в сельской Луизиане избиратель: «Многие либеральные комментаторы смотрят на таких, как я, свысока. Мы не можем использовать слово на букву „н“ [ниггер]. Да мы и не хотим — это унизительно. Так почему же либеральные комментаторы не стесняются использовать слово на букву „р“ [реднек
[25]]?»{11}.
Возмущенные граждане, опасаясь потерять статус среднего класса, обвиняют и элиту, которая их не замечает, и бедняков, получающих незаслуженные преференции. По словам Крамер, «обида на сограждан — это их главный мотив. Люди считают, что в их проблемах виновны какие-то другие, менее достойные люди; они не верят, что эти обстоятельства — результат действия более масштабных социальных, экономических и политических сил»{12}. Хохшильд предлагает метафорический образ простого обывателя, смиренно ожидающего в длинной очереди перед дверью с вывеской «Американская мечта», как вдруг перед его носом без очереди влезают другие — афроамериканцы, женщины, иммигранты, и этим другим помогают те же самые элиты, которые игнорируют его. «Ты становишься чужаком в собственной стране. Ты представляешь себя совсем не так, как выглядишь в их глазах. Это борьба за то, чтобы почувствовать, что тебя видят и уважают. И чтобы ощущать, что вам воздают должное, вы должны чувствовать, что движетесь вперед и что окружающие тоже видят и ценят это. Но не по своей вине, а по каким-то скрытым от вас причинам вы скользите назад»{13}.
Экономические неурядицы часто воспринимаются не как недостаток ресурсов, а как утрата идентичности. Усердный труд должен был бы наделять человека достоинством, но это достоинство не признается, более того — оно не имеет значения, а те, кто не желает играть по правилам, получают незаслуженные преимущества. Эта связь между доходом и статусом помогает объяснить, почему националистические или консервативные религиозные группы для многих оказались более привлекательными, чем традиционные левые, оперирующие принадлежностью к тому или иному экономическому классу. Националист может истолковать ухудшение относительного экономического положения в контексте потери идентичности и статуса: вы всегда были ключевым элементом нашей великой нации, но иностранцы, иммигранты и ваши же соотечественники из элиты сговорились, чтобы принизить вас, ваша страна больше вам не принадлежит, вас не уважают на вашей земле. Нечто подобное может сказать и поборник религиозно-политической идеи: вы принадлежите великой общине верующих, которая подвергается поруганию со стороны неверующих — это предательство не просто привело вас к обнищанию, это преступление против самого Бога. Вы можете быть невидимы для своих сограждан, но Бог всегда видит вас.
Поэтому иммиграция и стала столь щекотливой проблемой во многих странах мира. Иммиграция может быть полезной для национальной экономики, а может и не быть: как и торговля, она часто оказывается благотворной «по совокупности», но не для всех групп в обществе. Однако почти всегда она рассматривается как угроза культурной идентичности, особенно когда трансграничные миграционные потоки столь масштабны, как в последние десятилетия. Когда экономический спад интерпретируется как утрата социального статуса, иммиграция становится своего рода косвенным индикатором экономических изменений.
Но это не вполне удовлетворительный ответ на вопрос, почему правые националисты в последние годы так привлекают избирателей, которые ранее голосовали за левые партии — как в Соединенных Штатах, так и в Европе. Ведь левые, в конце концов, всегда предлагали довольно эффективный практический ответ на экономические неурядицы, вызванные технологическими изменениями и глобализацией, обращаясь к масштабной системе социальной защиты. Более того, в прошлом прогрессисты могли взывать и к групповой идентичности, выстраивая ее на общем опыте эксплуатируемых масс, недовольство которых было направлено на богатых: «Пролетарии всех стран, объединитесь!» или «Stick in to the Man!»
[26]. В Соединенных Штатах трудящиеся со времени «Нового курса» в 1930-х гг. до прихода Рональда Рейгана в подавляющем большинстве поддерживали Демократическую партию; европейская социал-демократия сформировалась на основе профсоюзного движения и солидарности трудящихся.