Когда он снова приник к видоискателю, на него пристально смотрела тетка, стоявшая внизу, под домом. Алексей подтянул ее поближе жадным щупом объектива, разглядел сжатые в нитку губы, неподвижно тлеющие глаза, и вдруг почувствовал, как отливает от лица кровь. Тетка была красивая, невероятно красивая, и как он сразу не заметил: эта нездешняя снежная кожа, впалые щеки, затянутая пояском талия, тонкая, как у актрис, оставшихся только на кинопленке. Алексей торопливо защелкал словно примерзшим к влажным пальцам фотоаппаратом, сердясь на то, что ближе уже не получится, проклятое расстояние, вот бы еще крупнее, чтобы видно было и каждую трещинку на губах, и чуть расширенные от злой печали ноздри, и древние глаза. Все в них меркло и тонуло без единого пузырька.
Вот бы только ее и снимать, восторженно думал он, в пальто, в кружевах, черной, белой, голой, всегда, до самой… до самой… И тут Алексей понял, что в ее сумке с бурыми разводами твердо круглится не капуста, совсем не капуста.
Тетка неторопливо подняла тонкую руку и поманила его к себе.
«Мама», – сказал Алексей и шагнул с крыши ей навстречу.
Заговор грибницы
Рассказывают, что когда менты нашли Курепыча, они поначалу вообще ничего понять не могли. Только таращились, как таращатся прохожие на калеку, Богом с особым хитроумием изломанного, и стыдятся, но никак не могут глаза отвести. А потом самый молоденький вдруг завизжал и, вцепившись в края своей фуражки, стал тянуть ее вниз, точно хотел в ней спрятаться.
Курепыч, то есть Курепов Петр Захарыч, был ведомственный пенсионер, характерный такой – голова чурбанчиком, плечи мясистые, глаза стальные. Любил дачу, футбол и книжки серии «Спецназ ГРУ». А по складу характера Курепыч был добытчиком, следопытом, прирожденным охотником. В первобытные времена он самым первым бежал бы за мамонтом, пару веков назад ходил бы с рогатиной на косолапого или был суровым китобоем… Но в наши дни за более-менее приличным зверем нужно ехать к черту на рога, оформив кучу бумажек. Поэтому охота стала для Курепыча редким десертом, а в основном своем промысле он сосредоточился на грибах.
И достиг, благодаря острому глазу и чуткому нюху, высот истинного грибного гения. Курепыч даже утверждал, что слышит, как после дождя лезут из земли с еле уловимым резиновым поскрипыванием новые грибы. Дачный поселок и все окрестности знали, что в лесу после Курепыча делать нечего. Он находил все, всегда и везде, белые вырезал полянами, опята – пнями, от потемневших «лопухов» до неоформившихся еще «гвоздиков», в великую сушь корзинами тащил из обеспложенного леса поганки, даже имена которых произносить было гадко – паутинники, мокрухи, строфарии, – и всему находил применение. Вымачивал, вываривал, выпаривал – а потом солил, квасил под гнетом, замораживал. Наволочки с сушеными грибами занимали у Курепыча всю кладовку на даче и все антресоли в городской квартире, от бочонков и банок с солеными ступить было некуда, для мороженых заведен был отдельный морозильный ларь. Съедаться это добро, конечно, не успевало, но Курепыч и не думал сбавлять обороты, каждое утро с ранней весны и до первого снега отправляясь по грибы. Да что там – он и зимой, в оттепели, наведывался в лес, чтобы разыскать на деревьях медово-желтые гроздья неведомого обычному человеку опенка зимнего. В общем, ни единому грибу, или, по-научному, плодовому телу грибницы, не было от Курепыча спуску.
И шло все своим чередом до ранней осени позапрошлого года.
Когда сентябрьским утром подошва резинового сапога Курепыча коснулась земли на опушке леса, притаившиеся в листовом перегное нити грибницы передали в более глубокие слои некий сигнал. По густой сети, пронизывающей почву, сигнал понесся дальше и достиг древесных корней, которые давно были с грибницей в сговоре, более того – в симбиозе, известном как микориза. И в ответ, словно выполняя свою часть сделки, деревья стали накачивать грибницу влагой и питательными веществами.
Мясистый боровик показался из-под почерневших листьев прямо перед Курепычем. Тот наклонился, деловито сгреб его в корзину и тут же заметил рядом еще один, а чуть подальше, у кустов – второй. Причем чуткое ухо Курепыча уловило тот самый скрип, и он заметил, как шевелятся листья под напором грибов, растущих с невиданной скоростью. Он собрал их, а впереди уже маячили другие, уводя его по дорожке из крепких бурых шляпок все глубже в лес.
Заросший таволгой овраг распахнулся перед Курепычем внезапно, тяжелая корзина качнулась, и он с трудом вернул равновесие. Но боровики росли прямо на крутом обрыве, сбегая грибным ручьем вниз, ко дну оврага. Курепыч срезал парочку, потянулся за следующими – и поскользнулся. Пахучая таволга приняла и опутала тяжело рухнувшее тело, хрустнула неудачно вывернутая нога. И грибные нити устремились со всех сторон к потерявшему сознание Курепычу…
Искать его начали дня через три, когда забеспокоились родственники. И нашли довольно быстро в том самом овраге. Только на человека Курепыч был уже совсем не похож. Из глазниц его росли тонконогие подберезовики, лицо чешуйчатой коростой покрыли опята, тело усыпали трутовики и сыроежки, на животе розовели волнушки, а на гениталиях чернели мокрые навозники. Вот тогда и завизжал самый молодой из ментов, помимо собственной воли жадно втягивая ноздрями вкусный грибной запах.
Потом этот дурень клялся, что Курепыч был еще жив, когда его нашли. И что он будто бы шевельнулся и приоткрыл рот, а на языке у него лопнул с облачком зеленоватой пыли перезревший дождевик.
Февраль
Мокрые хлопья в рыжих лучах фонарей. То ли снег, то ли дождь, не поймешь – сопли небесные. Вот и у Тёмки вечно сопли, корочка под носом, и в кого только таким хилым растет. Не сын, а макаронина вареная. Олег его на дзюдо недавно записал, чтоб мужиком рос, дзюдо – это ж и сила, и дисциплина. Сходил пару раз, вернулся в синяках, ревет: не хочу – не буду. И в кого он такой, не в Машку же. Машка бой-баба, два метра ввысь, полтора вширь, голос как у старшины, всю жизнь Олегу испортила. Была-то, конечно, да – тростиночка, с косой толстенной, глазки в пол. А теперь косы нет, сама толстенная – после родов, говорит. Уж сколько лет как родила, а все вширь ползет да ползет. А на работе секретарша новая – ну вылитая Машка в юности. Только как Олег к ней подкатит – сам-то тоже хорош, плешивый, с брюшком, пятый год на той же должности. Разве после работы подкараулить – и в сугроб. Небось, шубку носит, мягкая будет под пальцами, шелковистая. А подойдешь спросить что-нибудь – губки подожмет, глазки холодные, даже не пытается вежливость изобразить. Не уважает. Никто его на работе не уважает, знают, что никуда он от них не денется. Жена, сын, кредиты. Зарплату, говорят, скоро урежут. А куда ее урезать, она по факту-то уже вполовину сама урезалась. Евро всё эти с долларами. Пухнут и пухнут, как Машка. Это они там в Америке нарочно больше печатают, чтоб всю нефть скупить. А потом продадут нам же втридорога. И Сирия эта еще. Где это вообще – Сирия. Раньше и в Египте отдыхали, и в Турции, Машка затихала, Тёмка здоровел вроде, плавать учился. А теперь везде Сирия, никуда нельзя. И в новостях то дна достигли, то потолок пробили. И никто не поможет, никто не уважает… Это ничего, это февраль, в феврале всегда хуже всего, пережить надо.