Меньше всего ее волновало то, что Гильермо (она перестала звать его Гилье, он того не стоил) встречался с другими женщинами. Иногда он не ночевал дома. Аранча ни о чем его не спрашивала. Ревность? Наоборот, ей страшно хотелось, чтобы он нашел себе другую, потребовал развода и исчез из ее жизни.
Как-то на выходные он уехал с любовницей в Хаку. Аранча узнала об этом от Эндики.
– Aita поехал в Хаку с девушкой.
– А ты-то откуда знаешь?
– Я спросил, возьмет он меня с собой или нет, и он сказал, что не возьмет, потому что едет с девушкой.
– Небось завел себе подружку.
– Конечно.
По крайней мере денег на семью он меньше давать не стал. Но дома палец о палец не желал ударить. Ни о какой помощи ни в уборке, ни на кухне речь идти уже не могла. Да он и раньше никогда ничего такого не делал. Тут включалась его мать. Анхелита, которой с каждым днем становилось все труднее двигаться из-за ревматизма и болей в тазобедренном суставе, приходила к ним часто – гладила, мыла окна, готовила детям еду. Можно было рассчитывать и на Рафаэля – он отводил внуков в то или другое место, потом шел за ними и доставлял домой. Так что тут Аранче не на что было жаловаться. Главной ее бедой оставалась денежная зависимость. Получай я побольше, давно бы развелась. Но квартира, но дети… Зависимость, цепи, неуверенность в будущем. Страх? Да, пожалуй, и страх. А наедине с собой она утешалась, строя планы на то время, когда дети повзрослеют и будут жить отдельно, сами по себе.
Однажды в мае, в пятницу, между Гильермо и Аранчей вспыхнула такая жестокая ссора, какой никогда раньше, насколько она помнила, не случалось. Ссора не переросла во что-то более серьезное только потому, что Аранча в приступе ярости/паники схватила сумку и прямо в тапочках выскочила из дому. Как раз в тот день ЭТА убила в Сангуэсе двух агентов национальной полиции, прикрепив бомбу под машину.
А несколькими днями раньше исполнилось пять лет со дня убийства Маноло Самарреньо. Гильермо до сих пор не мог смириться с его смертью. Мало того, больше никогда не покупал хлеб в той булочной. Однажды вечером он вышел на улицу, прихватив банку с краской, чтобы замазать лозунг ETA HERRIA ZURREKIN
[113], который появился в конце дня рядом с их подъездом. Аранча пыталась отговорить его: послушай, лучше с ними не связываться, – но он все равно сделал по-своему – это вопрос принципа! – и на следующее утро на стене красовалось огромное белое пятно.
Можно на что угодно поспорить: Гильермо сорвался только потому, что сильно переживал и сильно негодовал после последнего теракта. А он действительно сорвался, да еще как сорвался. После долгого перерыва муж и жена договорились сходить куда-нибудь всей семьей. Взяли детей и пошли к мессе, чтобы помянуть погибшего друга. Несколько дней спустя – бах! – бомба, и два человека расстаются с жизнью почти таким же образом и почти в тот же час, что и Маноло. Кем были погибшие? Двумя простыми полицейскими, приехавшими в Сангуэсу, чтобы на месте оформить удостоверения личности. И Гильермо буквально взбесился. Наверняка причина была только в этом. Другие объяснения Аранче в голову не приходили. Целый день они с мужем не виделись. Она вернулась с работы под вечер. Они поспорили из-за какой-то ерунды – и тут Гильермо понесло. Какие у него стали глаза, как он себя вел, как кричал! Два мужика, у них дети, повторял он. Два несчастных мужика, которых убили за то, что они носят форму.
– Убили такие же типы, как твой братец.
Мой братец? Они никогда о нем не упоминали. Зачем он вспомнил про него, зная, до какой степени меня это ранит? И пошел, и пошел: да пусть он сгниет в тюрьме! Кто? Хосе Мари? Аранча попросила/потребовала, чтобы он оставил ее брата в покое. Гильермо решил, что она брата защищает, защищает этого проклятого убийцу. Эндика сидел тут же и делал уроки, Айноа не выходила из своей комнаты, но тоже наверняка все прекрасно слышала. Слышала, как орет отец, как несет черт знает что и проклинает тот час, когда согласился дать детям баскские имена. И ради чего? Чтобы доставить удовольствие бабушке, этой abertzale, с которой они сейчас даже не разговаривают.
– Мои дети – испанцы, и сам я тоже испанец.
– Не дай бог, кто-нибудь тебя услышит.
– И пусть слышат. Неужели это преступление – быть испанцем в Испании?
Аранча сорвала с себя фартук. Швырнула на пол. Не удержавшись, сказала что-то грубое. И сама готова это признать. Но ведь она чувствовала себя оскорбленной. Из-за своей принадлежности к баскам? Да нет же, нет, плевать я хотела на эти ваши корни – хоть на баскские, хоть на испанские, будь они прокляты. Но она не желала терпеть от мужа оскорблений в адрес брата. Поэтому и сказала то, что сказала, а он, это ничтожество, этот зануда, возомнивший себя мудрецом, вдруг замахнулся на нее, хотя никогда раньше и пальцем ни разу не тронул.
Хотел ударить? А зачем же еще? И тогда она, увидев чудовище, проглянувшее сквозь ненавистные ей черты, в страхе попятилась. Огляделась по сторонам. И если бы увидела нож, половник, ножницы – хоть что-то, годное для защиты, – наверняка схватила бы. Вместо этого она схватила свою сумку с вешалки в прихожей и выскочила на улицу с бешено бьющимся в груди сердцем. Выскочила прямо в тапочках. А сумку, сумку она взяла, потому что машинально вспомнила, что там лежит кошелек. В тот миг, когда закрывала за собой дверь, успела услышать, как Гильермо назвал ее националисткой. В его устах это было страшным оскорблением.
Первая ее мысль? Переночевать у свекров. Они жили неподалеку и всегда были, что называется, под рукой. Но по пути туда она вдруг засомневалась. К своему ужасу, представила, как объясняется с ними, как предлагает на их суд правду о своей бурной супружеской жизни. И, между прочим, не могла исключить возможности, что они встанут на сторону сына (единственного сына, полновластного хозяина в их доме) или попросят (в первую очередь Анхелита), чтобы она смирилась и вела себя покорно, как подобает супруге, матери и невестке. Поэтому Аранча при свете витрины стала пересчитывать деньги в кошельке – на автобус вполне хватало.
Через час Мирен открыла ей дверь. Казалось, она ничуть не удивилась, словно давно ждала этого. Опустила взгляд на тапочки. Но не сказала ни слова. И вот тут-то, по прошествии пяти лет, мать с дочерью расцеловались – без особой теплоты, но и без явного холода.
– Ужинать будешь?
– А что на ужин?
– Овощное рагу и треска.
– Ну, если ты допускаешь меня до стола…
– Перестань говорить глупости. А как же иначе?
Ужинали они на кухне втроем. Аранча ничего не сказала родителям про ссору с Гильермо, а они не спрашивали о причинах столь неожиданного визита. Каждый молча тыкал вилкой в кружки помидора с рубленым чесноком и растительным маслом, разложенные на блюде. Хошиан улыбался, опустив голову.
Мирен:
– Интересно знать, чему ты радуешься?