Чуть ли не на следующий день центр Москвы наводнили торговые лотки. Люди вышли на улицу продавать, что у кого было: пару носков, бутылку водки, пачку масла, порножурналы, Библии, яблоки – все, что имело хоть какой-то шанс быть проданным. Зрелище было неприглядным, но зимой 1991–92-го года эстетика мало кого волновала. Более молодые и энергичные устремились в Турцию и Китай: там они набивали дешевые клетчатые сумки куртками, пиджаками и нижним бельем, чтобы потом продавать все это на стихийных рынках. Такие торговцы-челноки стали одевать всю страну. Это было не признаком нищеты (хотя многие нищенствовали), а скорее проявлением инстинктов, которые прежде сдерживало государство. Люди, продававшие на улице хлеб и сливочное масло, делали это не потому, что им самим не хватало на батон, а потому, что у них появилась возможность торговать.
Социальная встряска начала 1990-х годов ломала перегородки, смешивала разные слои, выталкивала на поверхность спекулянтов, авантюристов и махинаторов, придавала жизни пестроту и занимательность. Многие из первых коммерсантов уже получили кое-какой опыт в кооперативах. Это были яркие личности в самом буквальном смысле: они выделялись из толпы, одеваясь кричаще и вычурно. Особенно любили они малиновые или ярко-желтые пиджаки. Как и в мире растений, яркая окраска служила не только опознавательным знаком, но и защитой, предупреждением о собственной ядовитости: не ешь – отравишься. Из всех грибов самый яркий – мухомор. Не ошибешься.
Предполагалось, что эти люди и станут целевой аудиторией “Коммерсанта”. Именно их он намеревался образовывать и воспитывать, именно им хотел придать лоск буржуазной респектабельности, научить сознавать себя как класс – или, если воспользоваться ленинским термином, наделить этих людей “классовым сознанием”. “Самое главное качество газеты – это не информация, не эмоция… Это ощущение принадлежности: берешь в руки газету – и ты чувствуешь, что через нее ты принадлежишь к определенной социальной группе. Для этого нужна газета”, – объяснял Владимир Яковлев
[195]. Вначале появилась газета, а класс – уже потом.
“Коммерсантъ” структурировал хаотичную, перемешанную жизнь; укладывал ее в рубрики и темы. “Тогда всегда на редколлегии был вопрос: вот этот, такой-то – это чья полоса? Это еще моя или уже твоя? Потому что человек начинал со второй полосы – это экономическая политика. Потом перемещался на, условно говоря, шестую полосу бизнеса, и на полосу преступности. И вот они в какой-то момент говорили: уже твой или еще мой? Нет, давай, еще раз твой, а уже потом мой. Это уже будет на полосе преступности. Если его не убили раньше, и тогда он отправлялся в «некрологи»”
[196].
Через несколько лет Путин уничижительно назовет 1990-е годы “лихими”. В них действительно была лихость как синоним бойкости, рискованности, удали. Ослабление государственных порядков высвобождало инициативу, предприимчивость, индивидуальность. Казалось, что возможно все. Вероятно, это было самое свободное время за всю российскую историю. Как сказал об этом Владимир Яковлев, “мы вели себя, как в детском саду, но пулеметы у нас были настоящие”
[197].
“Коммерсантъ” был плотью и кровью русского капитализма, а потому унаследовал его родовые черты – нередко малопривлекательные. Газету частично финансировал Томас Диттмер, американский трейдер зерна, с которым Яковлева познакомил в конце 1980-х американский журналист и один из соучредителей “Коммерсанта” А. Крейг Копетас. Позднее Копетас описал это предприятие и свою роль в нем в бойкой и увлекательной книге “Медвежья охота с Политбюро”. Копетас, в частности, рассказывал, как Диттмер, выведенный в книге под псевдонимом Тома Биллингтона, принимал Яковлева в своем чикагском поместье площадью 16,2 гектара и был настолько впечатлен его амбициями и уверенностью в себе, что согласился вложить в “Коммерсантъ” почти миллион долларов. (Сам Яковлев утверждал, что вклад Диттмера не превышал 300 000 долларов и пошел на закупку оборудования.) Так или иначе, в обмен Диттмер получал эксклюзивные права на контент “Коммерсанта” и “Постфактума” на Западе. Это условие не помешало, впрочем, Павловскому, отвечавшему за “Постфактум”, одновременно пытаться продавать ту же самую информацию напрямую агентствам Dow Jones и Reuters.
Через несколько месяцев после запуска недолговечной англоязычной версии “Коммерсанта” Яковлев, постепенно утративший интерес к Диттмеру и его торговой компании Refko, решил похоронить их соглашение. После череды скандалов Владимир втайне переименовал кооператив “Факт”, с которым Диттмер подписывал контракт, в акционерное общество “Факт”, чтобы избавиться от любых обязательств, то есть, проще говоря, “кинуть” американца. “Господин Том Биллингтон [Диттмер] мне больше не нужен. Кооператива «Факт» больше не существует. А раз не существует кооператива «Факт», значит, и «Коммерсанта» больше не существует”, – разъяснял Владимир Копетасу
[198]. Это был типичный “бизнес по-русски”. Параллельно с этим Владимир Яковлев вел переговоры о новой сделке с французской медиагруппой La Tribune de l’Expansion, которая была согласна заплатить 3,5 миллиона долларов за 40 % акций “Коммерсанта”.
Яковлев уверял, что с юридической точки зрения сделка с французским медиахолдингом не противоречит его соглашению с Диттмером. “Refko принадлежали права на весь наш контент за пределами России. А французы создавали с нами совместное предприятие. Но с точки зрения человеческих взаимоотношений это выглядело сомнительно”
[199]. Впрочем, в начале 1990-х этические вопросы ведения бизнеса никого особо не мучили. “Людей останавливало, или, наоборот, двигало, только их собственное что-то. Кто-то считал, что убивать людей можно, а кто-то считал, что нет. Вот взять можно, а убить нельзя. Кто-то считал, что можно убить конкурента, но членов семьи трогать нельзя. Кто-то считал, а почему членов семьи трогать нельзя? Это был личный выбор каждого человека. Никаких правил не было”, – вспоминала Елена Нусинова
[200].
У представителей нового класса бизнесменов, вылезших из-под развалин советской экономики, было свое понимание слова “капитализм”. В чем-то они стали жертвами советской пропаганды, которая изображала капитализм как безжалостную циничную систему, где правят обман, жестокость и чистоган, а не открытая конкуренция, основанная на установленных правилах и институтах, в том числе и на неприкосновенности частной собственности.
Российский капитализм имел мало общего с веберовской “Протестантской этикой”. Он не опирался на многовековую традицию частной собственности, феодальной чести и достоинства. Вряд ли у него вообще имелся хоть какой-то фундамент, кроме, разве что, марксистско-ленинского учения, которое приравнивало частную собственность к воровству. А поскольку эти новые капиталисты хотели иметь собственность, то и воровство их не смущало.