Джои очень внимательно выслушал мою историю, потом призадумался, почесывая щеку. Посмотрел на Спартанберг, ожидая ее одобряющего взгляда, и потом, добившись желаемого, произнес: «Ну ты видишь, Собачка, Которая Звонко Лает, мне это очень нравится». И он погладил собаку по спинке. Она вновь приоткрыла глаза, оглядела эту компанию человеческих существ, которая не показалась ей опасной, скользнула, как тупик lunde, мордочкой под мышку хозяина и быстро-быстро вернулась на орбиту своего сна.
На следующий день Эпифанио предложил мне поехать прогуляться в «Джай-Алай», но я отклонил его предложение. Желание посмотреть на игру было пока еще очень сильным, но мне снова показалось бы, что мы присутствуем при балете в крематории. Тогда он повел меня перекусить в taqueria «Эль Карналь», мексиканскую закусочную, расположенную на западе от Литтл Хабаны. Металлические стулья, столики на тротуаре, шум пролетающих по проезжей части машин. «Нравятся мне их долбаные такос. Ничего не могу с собой поделать, люблю их. Спартанберг-то все такое терпеть не может. Demasiado picante
[19]. Ну ты видел, дома все время курица, курица, курица. Ну и потому время от времени я хожу сюда. Un chili, un taco, un burrito, gracias Pancho». Когда мы вернулись, Оливия встретила нас так, словно мы съездили в Норвегию, и Лайка тоже радовалась нам изо всех своих маленьких сил.
Мой отпуск заканчивался. Розовый лишай Жибера, тендинит и прочие гастроэнтероколиты уже били копытом возле кабинета. Когда я говорил это Джои с Оливией, я внезапно осознал, что единственное, что ждет меня дома, — это болезни. Вся семья провожала меня в аэропорт. Собачка, Которая Звонко Лает, по дороге угнездилась на моих коленях, Спартанберг крепко обняла меня в холле аэропорта, и Джои, сжав в объятьях, шепнул: «Если хочешь, только скажи, я съезжу ее проведать».
Под Рождество я сгребал опавшие осенние листья в саду. На Новый год я чистил мотор, коврики и салон «Триумфа». Праздничные развлечения занятого человека.
Консультации и визиты вошли в обычный монотонный ритм. Сезонный грипп делал свою работу, а я свою.
Начиная с первого января я получал оплату в евро. Переход на другую валюту в течение многих месяцев стал предметом разговоров в кабинете и возле него.
Зато лишь очень немногие говорили мне про закон № 99-447, обнародованный десятого июня 1999 года. А тем не менее в нем шла речь о том, что «каждый больной человек, состояние которого этого требует, имеет право на паллиативный уход и на медицинское сопровождение. Паллиативный уход представляет собой ряд действенных и продолжительных усилий, предпринимаемых командами медиков разных профилей на дому или в специальном учреждении. Они предназначены для того, чтобы облегчить боль, умерить физические страдания, сохранить достоинство больного человека и поддержать его окружение».
По странной иронии судьбы меньше чем через два месяца после публикации этого текста двое из моих пациентов изъявили (с интервалом менее недели) желание умереть. Обоим я тотчас же рассказал о новом постановлении под номером 99-447, но оба отвергли эту идею, даже не вдаваясь в детали и не разобравшись в механизме действия. Для них уже не стоял вопрос о том, чтобы облегчать, умерять, сохранять или поддерживать. На такой стадии, после таких мук, которые они вытерпели, уже не шла речь о сохранении человеческого достоинства. Только смерть могла освободить их. Как можно скорее. Срочно. И безо всяких бесполезных рассуждений. «Помогите мне. Или просто дайте все необходимое», — сказал один. «Освободите меня от этого, сделайте так, чтобы все кончилось», — попросил другой. С одним — в окружении семьи, с другим — наедине я сделал все, что они попросили. В назначенный срок. С тщательным соблюдением всех деталей. Быстро и аккуратно, спокойно и нежно, в самом конце держа за руку умирающего. Свидетельство о смерти. Бесконечная дорога назад, в кабинет. Оба раза пешком. Ворота в сад. Дом со всем его содержимым. Паркетный пол у двери, где раньше ждал мой пес. Болезни и имена пациентов, скрупулезно занесенные в обе записные книжки. Возраст, день, месяц, год и час. По порядку. Стакан содовой на кухне. Пустые комнаты. Тишина. Никого.
В эти вечера, когда я гасил свет, я чувствовал, что в моем организме зародились личинки древоточцев, Hesperophanes sericeus, которые прогрызали галереи в теле и в голове. Точно так же, как обычно проделывают ходы в сосновых бревнах или дубовых балках. С тем же постоянством, с тем же тупым упрямством. Я почти физически ощущал, как они ползают, слышал звук их челюстей, грызущих древесину. Эти твари, возможно, были те же самые, что сгрызли несущие конструкции Гальени и Катракилисов, хрупкие сооружения с перекрытиями, сляпанными на скорую руку на врезных шипах. Дофамин не имел никакого отношения к этой истории. Дофамин не проделывает таких ходов посреди ночи. У дофамина нет мощных челюстей и жирного, светлого, коленчатого тела.
Мне сорок четыре года, социальная жизнь у меня была примерно как у тумбочки, личную жизнь поразил синдром Гийена-Барре
[20], и я с рвением и усердием занимался нужным достойным делом, для которого не был предназначен. Я ходил в кино, слушал музыку, просматривал журналы по парусному спорту и изредка пролистывал спортивные новости, вяло интересуясь регби. Я был похож на большинство моих соседей. За исключением того, что они никогда в жизни не притрагивались к пузырьку с панкуронием. Действия моего отца, те поступки, которые я совершил ему вослед, были вполне нормальными, законными, человечными. Вот только их было очень сложно осуществить. Палец отказывался нажимать на поршень шприца. Нужно, чтобы мозг давал ему команду, настаивал, иногда до судорог в руке. Никто не учил нас гасить едва теплящуюся жизнь, смотреть, как кто-то уходит по нашему предписанию. Наоборот. Нас всегда учили, что это привилегия богов, а мы, к счастью, никогда ими не были.
Когда я огляделся вокруг, я не увидел ничего, что было бы похоже на жизнь. Я постоянно имел дело с болезнями, смертью, исчезновением близких. Три года назад, когда стало известно о самоубийстве Марго Хемингуэй, я был поражен неотвратимым роком, довлеющим над этой семьей, которая чем-то напомнила мою. Эрнест Хемингуэй и его внучка не были единственными, кто уничтожил сам себя. Дед писателя, Эрнест Холл, его отец Кларенс, его брат Лестер, его сестра Урсула тоже покончили с собой. Что касается самого писателя, исследователи выяснили, что он, помимо всего прочего, страдал от гемахроматоза, бронзового диабета: это генетическая патология, вызываемая переизбытком железа в организме, особенно в гипофизе, печени и сердце, которое могло повлечь за собой необратимые физические и психические изменения. Я также выяснил, что Кларенс Хемингуэй, о содержании железа в организме которого никаких данных не сохранилось, совершил самоубийство у себя дома, в Оак Парке, в Иллинойсе. Он вернулся к полудню, чтобы пообедать, после сжег все свои личные бумаги в камине, затем поднялся в комнату. Взял «Смит и Вессон» тридцать второго калибра, присел на край кровати и выстрелил себе в область за правым ухом, в районе сосцевидного отростка. Кларенс Хемингуэй знал, что делает. Он был врачом.