Я был уверен, что на другом конце провода Ингвилд слушала бы меня заинтересованно. Потом она, может быть, сказала бы: «Я и не знала, что ты разбираешься в птицах». И я повесил бы трубку, потому что боялся, что она сделает это раньше меня.
В соответствии с прогнозом нотариуса все семейные сбережения ушли на то, чтобы оплатить права на наследство. Юность так или иначе закончилась. В тридцать три года надо было основательно взяться за работу. Я вел жизнь избалованного ребенка. Молодость была хороша, если при этом не принимать во внимание, сколько испытаний мне пришлось пройти по вине собственной семейки.
Во всяком случае, Гиппократ постучался в дверь. Встал на пороге. Ожидая лишь отмашки, чтобы скорее прикрепить табличку на старое место.
У меня всегда были проблемы с занятиями медициной. Но «вылечивать» — без сомнений, отличное слово. Самое лучшее из всех, не считая слова «пелота». Так здорово сказать действительно больному человеку: «Ну вот, теперь вы вылечились!» И выйти из комнаты с чувством удовлетворения от хорошо проделанной работы. К сожалению, есть еще все остальное, время, потраченное на то, чтобы выслушивать отцов, уверенных, что произвели на свет сверходаренных детей, матерей, озабоченных интенсивностью пищеварения, вдовцов, которым просто некуда пойти; и это время — почти целая жизнь, между прочим, — ушедшее на то, чтобы лечить ипохондриков или сенестопатов — психических больных, страдающих от болей или болезненных ощущений, которые не обусловлены никаким заболеванием и их невозможно определить ни осмотрами, ни анализами. Мир, города, врачебные кабинеты наполнены сенестопатами. Нет ничего более бессмысленного и безнадежного, чем пытаться вылечить человека, который сам несет в себе свою боль, свое несчастье, не имея под рукой волшебного фиала, который можно поднести ему под нос. А потом было еще пальпирование. Такой способ вторгаться в чужое тело выбивал меня из колеи. Щупать людей, трогать их пальцами. Сразу на ум приходил Засос. Этот образ был для меня вообще невыносим. Джои был прав, я не создан для этого. Моя работа — ловить мяч на лету и бросать его в стену со скоростью гоночной машины, чтобы он раскалывался на две части, обнажая сердцевину из самшита, которая так долго пряталась под слоем кожи.
Я свел к минимуму жизненные потребности. Жалкие остатки денег таяли на глазах. В начале зимы 1989 года я решил, что нашел решение: стал выходить на замену врачей-терапевтов, некоторые из них показались мне интересными и любопытными персонажами, некоторые были довольно странными — как, видимо, и мой отец, Адриан. Конечно, они не принимали меня в трусах или шортах — время года этому не благоприятствовало, — но подвергали перекрестному огню предварительных вопросов, не имеющих никакого отношения к медицине: «Вы занимаетесь зимними видами спорта?», «Вы предпочитаете купить немецкую машину в кредит или французскую за наличный расчет?», «Ваши родители еще живы?», «А если одинокая мать — действительно одинокая, я имею в виду — просит вас выбрать имя для ее сына, как вы к этому отнесетесь?» Польза была в том, чтобы как следует изучить мир, в котором живут эти врачи, мысленно сфотографировать детали обстановки их кабинетов, лампы, мебель, чтобы избежать риска очутиться когда-нибудь на их месте в подобных обстоятельствах.
Весной 1989 года я связался с частной компанией, которая нанимала на работу дежурных врачей, которые приходят на дом по выходным. Патологии конца недели — это отдельная тема. Продление бюллетеня, домашнее насилие, алкогольные отравления, передозы, вывод из депрессивного состояния. Я выкручивался как мог. Писал больничные листы, люди платили мне, и я шел дальше, в следующее здание. Что касается финансовой ситуации, я выживал, мне хватало практически на все привычные расходы, при условии, что еще раньше я свел их к минимуму.
Так я жил почти целый год, странствуя по городу то днем, то ночью, вправляя, подштопывая, обрабатывая раны, не зная ничего о пациентах, с которыми мне приходилось встречаться, заходя в их комнаты, поднимая одеяло, производя осмотр, ощупывая пальцами кожу, а потом улыбаясь и произнося иногда: «Через два или три дня вы вылечитесь».
В феврале 1990 года я отправился к граверу на улицу Коломбетт и заказал латунную табличку тридцать на двадцать сантиметров. Я дал мастеру бумажку, на которой было написано: «Доктор Поль Катракилис. Терапевт. Консультации с понедельника по пятницу с 14:00 до 18:30. Предварительная запись на среду и пятницу».
Если бы не имя, я бы мог просто перевесить табличку отца. Кто бы заметил, что собственник сменился? «Катракилис & сын», как в мясной торговле или на транспортном предприятии. Тут значение имела фамилия Катракилис как торговая марка, как лейбл, как клеймо, и особенно табличка на входе. Блестящее подтверждение из меди или латуни, или, как объяснил мне гравер, из современных модных материалов — алюминия или пластика, нечувствительного к ультрафиолетовым лучам.
В субботу семнадцатого февраля 1990 года я прикрепил табличку к старой деревянной основе. Лавочка должна была открыться во вторник, двадцатого февраля, в четырнадцать часов. До этого нам с собакой необходимо было сделать целый ряд дел: поменять масло и провести осмотр двигатель — коробка передач у кабриолета «Триумф», прогулка по шикарному треугольнику «Ботанический сад — Большой круг — Королевский сад» и еще попрактиковаться в пелоте. В Тулузе был дюжина фронтонов, пять из них с левой стеной. Я тренировался в основном в те часы, когда здесь ничего не было, на стадионе в Жиронисе или на Стадиуме. Я бил по мячу и ловил его, неторопливо, без лишних усилий, только для того, чтобы сохранить гибкость тела и ловкость движений. Но время от времени, как в Майами, я вкладывал в удар всю силу, и щелчок мяча об стену, резкий, как удар хлыста, напоминал мне, что снаряд мой летит со скоростью, представляющей собой третью часть от скорости звука.
В воскресенье я провел дома генеральную уборку, особенно тщательно привел в порядок кабинет и приемную. Я накупил разных газет и журналов, больше для того, чтобы создать видимость посещаемости, чем чтобы действительно занять скучающих пациентов, которые вряд ли устремятся сюда сразу с первых дней открытия. Журналы лежали на столике в состоянии боевой готовности, как эскадрон гусар, и первый же явившийся посетитель сразу мог понять, что их никто никогда не открывал, не перелистывал и тем более не читал. Катракилис-старший присутствовал на месте, в урне на этажерке, внимательно и критично оглядывая территорию и напоминая в этот момент держателя пакета акций, наблюдающего за открытием дочернего предприятия.
Во вторник двадцатого февраля, ровно в 14:00, я открыл дверь, на которую отец прикрепил другую табличку, размером поменьше: «Звоните и заходите». Войдя в холл, посетитель бы точно не заблудился, потому что последняя медная указующая метка, «Приемная», висела на двери, ведущей в зал ожидания.
Он пришел примерно в 14:30. Я увидел в окно, как он идет через сад. Когда я услышал, как за ним закрылась входная дверь, сердце мое сжалось от необъяснимого тревожного предчувствия. Он, должно быть, сел перед окном, кинул взгляд на журналы, оглядел комнату и явно решил, что обстановочка несколько старомодная, но за ней следят, журналы свежие, по крайней мере. Запах антипылевого озонатора, не в меру ароматизированного, с экстрактом настоящего воска, был, возможно, немного слишком вызывающим для лечебного учреждения. Этот человек был первым. Я не мог потом вспомнить ни его лица, ни его имени, но его голос потом звучал у меня в ушах, такой знакомый, почти родной. Я как сейчас слышу: он сказал: «Здравствуйте, доктор», и добавил перед тем, как присесть: «Думаю, что боль у меня в животе». Он не сказал: «У меня болит живот», именно «Боль у меня в животе». Как за много лет до него говорил Джузеппе Зангара. Прямо слово в слово. Было очевидно, что у моего пациента не было абсолютно никакого намерения убивать президента, и он тем более не был социалистом, но я с первых секунд, как ни старался, не мог не воспринимать его как маленького каменщика, вскарабкавшегося на складной стул, высаживающего всю обойму в толпу, а потом обличающего судей и их электрические стулья.