Вернувшись на сборку, достаю из сумки бутылку самодельного кефира и кусок сыра, разломив его пополам.
Жужжит дорога. «Братуха, откатай маляву, срочно! Два семь три!», «Держи коня… Родной, прими для восемь шесть…». Черная стена, подсвеченная глухими тенями камерных ночников, шевелится и скрипит грузами и белесыми веревками, плетенными из простыней.
— Кто тебя ведет? — пожевав сырок, спрашиваю соседа.
— Цэфэошники. Козлы, — поперхнулся Максим. — Сейчас эти уроды сами под раздачу попали. Они с Борей Лисагором работали.
— Боря их и вломил…
— Я думаю, не без этого, — облизнулся Остапченко.
— Ты с ним сидел?
— Так я от него и уехал!
— Ну да, они же с Шафраем вместе страдают.
— Боря, как увидел последний «Человек и закон», взбодрился.
— Чего там было? Мы из-за футбола проморгали.
— Там был большой сюжет про всю их замусоренную ОПТ. Показывали его, Рому Чубарова, тушинского прокурора Нарцесяна. У Бори нашли двадцать телефонов, бухгалтерию — кому и сколько, новенькую «феррари», левые печати.
— В чем повод для оптимизма?
— Короче, включили прослушку их партнеров, где один другому говорит: «Борю Лисагора надо гасить, а Рома нам еще денег должен». Боря потер руки и заявил, что эти пацаны скоро заедут.
— Ну да. «Я не сука, молчать не буду».
— Боря не из молчаливых.
Сгрудив пожитки, поджав ноги, я скрючиваюсь на расстеленной фуфайке. Глаза захлопываются сами собой, сон тяжелый, муторный, дробный, и сон ли это, скорее минутные обмороки.
Наконец, стена «Матроски» начинает бледнеть, занимается зарей. Светает. Мы осоловело глядим друг на друга, говорить ни сил, ни желания.
На продоле начинается утренняя суета, но нас она не касается. Счет времени снова растерян. Нас открывают. В проеме торчат трое гоблинов.
— Миронов! — рявкает один из них.
— Ну.
— На выход… Без вещей.
Лестницы, подвалы, коридоры и снова лестницы. Меня выводят на продол, где по обеим сторонам расползаются следственные кабинеты большой «Матроски», те самые, похожие на конюшни, с маленькими оконцами в высоких дверях. Заводят в один из них, где уже по-хозяйски расположился Девятьяров.
— Еле нашли тебя, — протянул руку капитан. — Два часа искали. Нам говорят, что тебя найти не могут, приходите, мол, после праздников. А я им: как это не можете, ищите. Как это может человек потеряться!
— Вова, я без сна вторые сутки, так что подтягивайся в понедельник, — с трудом выдавил я, наслаждаясь комфортом привинченного к полу стула с широкой мягкой спинкой.
— Ну, да, конечно, понимаю, — зачастил следак, суетливо пряча обратно в грязный портфель засаленный «Плейбой» и неизменный квас.
Минут через пять после его ухода приходит какой-то очередной сержант и отводит меня на сборку. Сборка — три смежных помещения. В двух — по двенадцать стаканов, метр на шестьдесят сантиметров каждый, третья — общая с большим окном.
В нее меня и заводят. Здесь уже человек восемь нервно ожидают транзита в хату. В основном молодежь, в шортах, тертых майках, с деланной уверенностью на лицах, которая, впрочем, больше походит на испуганную злобу. Разительным контрастом на фоне этого уголовного молодняка сидел напротив меня замызганный мужичок с грязными волосами, клочкообразной щетиной и бегающими, переживающими глазами. Не успел я приземлиться на скамейку, мужичок тут же подскочил ко мне.
— Привет, Иван! — сунул он липкую руку под «здрасьте».
— Здорово, — недоуменно цежу я, стараясь вспомнить, кто, где и при каких обстоятельствах.
— Максин я. Мы с тобой в воронке познакомились. Ну, полковник, замначальника института, — уловив ход моих мыслей, засеменил арестант.
— Какими судьбами? Давно с «девятки»?
— Три дня назад перевели, — боязливо озираясь, зашептал полковник. — Прямо со сборки подняли к операм. Представляешь, мне какой-то лейтенант сопливый без предисловий в наглую заявляет: «У нас лучше всего на больничке. Как вы смотрите на то, что мы вас туда посадим?». Я говорю, что, мол, ничего против не имею. А он мне, что раз так, то придется поработать. Я его сразу не понял, говорю: «Баландером, что ли?» — «Старый, говорит, ты, дед, для хозбанды. У нас, говорит, туда из молодежи очередь. На больничке, говорит, пассажир один сидит. Он с быдлом базарить не станет, а с тобой — интеллигенция, глядишь, и разговорится». Я возмутился, конечно: «До своих седин дожил — сукой не был и никогда не буду!». А опер, мразь, мне как в кино: «Зря ты так, дед, пожалеешь!» В общем, закинули меня в бээсную хату, грязно, голодно, на двадцать шконок сорок человек, в сутки, дай Бог, поспать часа четыре.
— Миронов! — кричит сержант, и меня выводят со сборки. Возле сержанта уже топчется еще один арестант, которого отличает колесообразная грудь, облаченная в клубную футболку ЦСКА, и неунывающая физиономия.
Нас ведут по лабиринтам тюрьмы, в которых ориентируемся исключительно по сухим командам выводного.
— Откуда? — подмигивает попутчик.
— С «девятки», вчера перекинули, в хату еще не поднимали.
— Скорее всего, на «шестерку» закинут, — со знанием обстановки замечает футболист.
— Меня Алексеем зовут.
— Иван.
— Подожди, ты с такой сукой, как Паскаль, не сидел?
— Было дело…
— Так эта тварь нас всех и грузит.
— Доходяга он конченый, изнутри гниет, живет только на колесах, иммунитета нет, да еще плюс ко всему туберкулез.
— Тубик, говоришь? — Леша передернул желваками. — Может, сдохнет до суда? Представляешь, что делает! Я их как-то подвез в Подмосковье на своей машине, а они там дачу хлопнули. Ну, я-то в разбой никогда бы не вписался. Я детей тренирую, тренер я по футболу. Так эта живность кричит, что я был в курсе и дочь моя четырнадцати лет тоже знала…
— Тебя сейчас куда? — прервал я монолог спортсмена.
— Карцер выписали на неделю.
— С кем сидел-то?
— С Могилевичем. Хату раскидали, а меня на кичу.
Мы дошли до нашей сборки.
— Ладно, Вань, давай. Удачи! Еще, может, свидимся. У меня погоняло на тюрьме — Леха Тренер.
— Давай, держись!
На сумках изможденно зевал Остапченко, с уставшим нетерпением не сводя глаз с дверей.
— Что, Вань, к операм дергали? — приподнялся он мне навстречу.
— К ним, я так понимаю, еще предстоит, — вспомнив Максина, я скрипнул зубами.
— Миронов с вещами, — сборка снова открылась.
— На «шестерку», старшой? — спросил я, вытаскивая сумки.