Осознав, что теперь ничего исправить нельзя, Илья искал забытья, но водка не действовала, точнее, действовала наоборот, заставляя с особой пристрастностью выискивать признаки собственной несостоятельности. Он даже записал их на листочек, чтобы показать завтра Егоровой, чтобы она отступилась и поверила: с ним все нормально, ему не нужна помощь, он со всем справится сам. Но чем длиннее становился список его «грехов», тем сильнее чувство нетерпения. Рузвельт ждал Танькиного прихода для того, чтобы выгнать ее из своей жизни, выгнать прочь, и как знать, может быть, у него появится еще один шанс зажить по-прежнему.
– Как бы не так! – топнула ногой Егорова, появившаяся утром, как и вчера и позавчера, с тяжеленной сумкой в руках. – И не подумаю!
Илья от Танькиной наглости опешил.
– Я больше не хочу, – выговорил он практически по слогам, смело глядя Егоровой в глаза.
– Последний раз. – Мольбы в Танькиной интонации не было, она словно предупреждала, но делала это настолько решительно, что перечить ей никому бы не пришло в голову. – Сядь, – приказала Егорова, нарушив привычный сценарий: не подготовила свечи, не налила в тарелку воды. Рузвельт медлил. – Давай садись, время дорого! – Танька взглянула строго, как учительница.
Илья послушно сел на табурет, пригладил зачем-то бороду и, задрав голову к потолку, поинтересовался:
– Ну и что делать будем?
– Дело! – пообещала ему Егорова и приказала закрыть глаза. – Я работаю, – пояснила она, – а ты внимательно наблюдаешь за тем, что происходит внутри.
– А «внутри» – это где? – с издевкой уточнил Русецкий, не желавший довольствоваться своим подчиненным положением.
– Вот здесь. – Танька легко стукнула его по лбу. – И вот здесь, – она осторожно коснулась его груди. – Все, молчи, не мешай. Молись лучше.
– Ты даже меня не покормила! – недовольно проворчал Илья и зажмурился. Егорова перекрестилась и заскользила руками сантиметрах в пяти от его головы.
– Что чуешь?
– Ничё! – Рузвельту словно доставляло удовольствие ее передразнивать.
– Понятно. – Танька действовала сосредоточенно, не поддаваясь на провокации. – А сейчас?
– Ничё, – повторил Русецкий, залившись краской: непонятно откуда взявшееся самолюбие не позволило ему признаться в том, что эти егоровские пассы руками нагнали на него такого жара, что он почувствовал себя, как в бане.
– Все тихо? – Похоже, Танька пребывала в какой-то своей реальности и почти не реагировала на выпады Ильи.
– Жарко как-то…
Егорова хмыкнула:
– Энергия пошла. Теперь смотри.
– Куда? Ты же глаза велела закрыть!
– А ты, не открывая глаз, смотри, – подсказала Танька и спустя какое-то время поинтересовалась: – Видишь что-нибудь?
«Нет», – хотел сказать Рузвельт, но поперхнулся словами, потому что увидел, на самом деле увидел ни на что не похожую картинку:
– Себя вижу…
– И?
– Как обычно. Глаза только странные. Ресницы огромные, как спички… Хотя нет… – помедлил Илья. – Это не ресницы… Это нитки. Глаза зашиты, – прошептал он, не помня себя от ужаса.
– Разошьем, – воинственно пообещала ему Егорова, а потом неожиданно стукнула пальцами по лбу. – Все. Забудь.
– Такое не забудешь! – Русецкий дышал так, будто пробежал стометровку.
– Забудешь, – снисходительно улыбнулась Танька, взявшись за свечи. Воду в тарелке Рузвельт принес сам.
Как внимательно Илья ни слушал все, что бормотала Егорова, половина слов осталась для него загадкой. Свечи трещали и дымили, но, насколько он мог разглядеть из-под газеты, дымовая завеса была не такой плотной, как в предыдущие разы, даже запах – и тот изменился. Пару раз до него доносились странные звуки, как будто Танька поперхнулась и никак не может прокашляться. Ближе к концу сеанса поменялся и ее голос: в нем словно прибавилось силы, говорила Егорова четко, с какой-то почти торжествующей интонацией, затем резко остановилась и выдохнула:
– Аминь!
Стянув с головы газету, Рузвельт обнаружил Таньку сидящей прямо на полу, практически под подоконником, опершись спиной о батарею. Лицо ее было черным и отечным, веки воспалены, по рукам высыпали красные пятна.
– Ты обожглась?
– Обожглась. – Губы Егоровой сдвинулись скорбной скобочкой. Илья заметил, что они слиплись. – Пить хочешь?
Танька отрицательно помотала головой и с трудом поднялась, чтобы рассмотреть содержимое тарелки. Воск был чистым, желтым, даже светлей, чем в оплавленных свечах. «Не может быть!» – не поверил своим глазам Русецкий, еще не забывший о той мазутной лужице, что никак не хотела застывать в тарелке после первого сеанса.
– Ты можешь мне объяснить, почему так происходит?
– Нет, – честно ответила Егорова. – Но я точно знаю, что именно так и должно быть, что так правильно. Вот смотри. – Она перевернула восковой блин и показала Илье. – Крест вышел, – буднично сказала она, и губы ее дрогнули.
– Чей? – не понял Рузвельт.
– Твой, – все так же просто ответила Егорова и завернула остатки свечей вместе с застывшим воском в газеты.
Возможно, этому существовало какое-то объяснение, не исключено даже, что научное. Но Илья уже об этом не думал: его не покидало ощущение чуда, от которого на тебя снисходит либо вера, либо глупость. Только ей, пожалуй, и можно было объяснить высказанное им предложение выпить.
– Обойдешься. – Егорова не собиралась идти ни на какие компромиссы. – Сначала сжечь, потом – все остальное.
– Я сам, – пообещал Русецкий, но она весьма прозорливо ему не поверила.
– Со мной вместе, – рявкнула Танька, натягивая куртку. – Давай собирайся!
Как Егорова и предполагала, костер на помойке не заинтересовал ни одного человека, к тому же днем огонь на снегу заметен совсем не так, как в темноте. Из числа любопытствующих была только пара дворняг, согнанных с места кормежки наглыми двуногими. Со стороны же эта странная парочка могла вполне сойти за двух бомжей, развлекающихся там, где им самое место.
– Смотри на огонь, не отворачивайся, – прошипела Танька, как будто кто-то их мог слышать.
Илья ничего не ответил: почему-то разом стало не до нее, весь его интерес сосредоточился на том, как горит огонь. Пламя рвалось по низу, шумно, с присвистом, сопровождаемое потрескиванием и маленькими вспышками. Расплавленный воск струйками растекался по утрамбованному снегу, оставляя за собой борозды, очень походившие на собачьи отметины: буро-желтые, с неровностями по краям. Смотреть на них было неприятно, но Илья стоял, послушно уставившись в костер. Но на самом деле вместо огня он видел совершенно другое (а может, и не видел, – просто померещилось): образ женщины, глаза – перевернутые запятые, лицо знакомое, точно знакомое… «Где же я его видел?» – маялся Рузвельт, словно забыв, что видел его во сне, разрезанном асфальтовой узкой дорожкой в обрамлении сиреневых кустов. «Где же?» – теребил он свою память, почти уже отчаявшись получить ответ. А потом вспомнил и удивился: «Как же мог забыть?»