Я не стал бы останавливать твоё и своё внимание на таких тривиальных положениях, если бы не одно: те, кто был рядом со мной, те, кого судьба поставила около меня, – тех людей почти не осталось. Я глубоко чужд всякому проявлению немецкого романтизма в дружеских отношениях – проливать сопли из-за так называемого духовного родства, метафизической близости не по моей части, тем более, что меня всегда тошнило от «общего дела» каким бы оно ни было: религией ли, искусством, пьянством – уже и любовь между мной и женщиной угнетает, она предполагает, прозрачно намекая на двоих, вероятие некоего «общего дела», чего я всю жизнь бежал, и вот добежал… При всём при том, такого рода взгляд на вещи, т. е. трусливое, рабское и сентиментальное тяготение к пафосу всеобщности, пагубен для наших мест, излишен, искусственен. Лицейских традиций, царского села, отечества с большой буквы вкупе с родиной, перевитой то белыми, то алыми лентами, у нас не было.
Да и слава Богу, что лишь по книгам и мутным гравюрам известны нам и то и другое. Впрочем, не стану распространяться о мнимых и настоящих ценностях, но прежде, чем возвратиться мыслью к друзьям, дававшим мне силы не стать тотальным идиотом, не помнить о царстве дураков, умильно порхающих под сводами березовых рощ, я позволю себе заметить, что, живя, так сказать, на отшибе, выпрямив ладонь, в которой не удержаться ни одному флагу, мы кое-чего достигли. Возможно, ты найдёшь меня чересчур резким, а в моих словах отыщешь отголоски того же Горация Уолпола, но, тем не менее, это так. Прибавь к сказанному своё давнишнее рассуждение – как ни вспомнить! – о цитатах. В конце твоего рассуждения, мне кажется, было что-то о трудности избежать цитат даже в смерти.
Так что же мне остаётся? Процитировать смерть героя? В любом смысле – и в ироническом, рассыпающемся сразу мелким бисером, и в тугом желваке общепринятого – она меня не устраивает. Геройски закончил свои дни Григорий Брусилов, странствующий философ-грузчик. Он купил дом, созвал на новоселье друзей и после их ухода захлебнулся в собственной блевотине. Да, выпито было достаточно. Как герой умер ++, с которым я провёл в незапамятные времена четыре месяца в тюрьме. Он, к слову, был до корней волос напитан восточной мудростью, и кое-что я перенял от него – во всяком случае больше не крал сковородок с жареным мясом. В последнее время он заметно состарился, стал угрюм, озлобился, но очарования своего не утратил. Накануне его самоубийства мы вместе провели дивный вечер, украшая беседу присутствием дамы. Это был прочный, устоявшийся человек, с определённым и чётким мировоззрением. Таких теперь нет. При прощании он рассказывал гостье, напичканной Бодлером, Мандельштамом, Ахматовой и прочей поэзией, одну из тех своих историй, которыми в приступе меланхолии он пичкал знакомых. Мы как раз проходили мимо здания бывшей городской мельницы. Оно разрушено и не восстанавливается. Видимо, души ответственных работников тоскуют по приведениям. Стены изветрены, балки обрушились, романтическая луна сверкает в совиных очах. Нет, более дурацкого места не сыщешь нигде. Наша Ундина с сигаретой в зубах умилялась красочностью мест, полной луной, тишиной и нами, то и дело восклицая: «Кто бы мог подумать: всё так мило. Каждый день открываешь для себя что-то новое… ну что же вы молчите? Играете в угрюмых рыцарей?» – «Да нет, – пробормотал он. – Куда уж нам играть с кувшинным рылом. Я в этих местах попросту давно не бывал», – произнёс он, испуская вдруг жалобный стон. «Что с вами? – осведомилась Ундина. – «У вас ипохондрия?» – «Его тошнит», – заметил я. – «Каждый раз, когда я здесь, меня тошнит», – подтвердил он. – «Какие вы смешные!» – рассмеялась она. – «Меня тошнит, – упрямо повторил он, и тон его переменился. – Здесь мой дед, когда ему было двадцать лет, расстреливал людей не дрожащей рукой. Ах, мама! – застонал он и опустился на колени. – Сколько она вынесла… Моя мать любила, а отец того, кого она любила, здесь, в этом месте – к стене лицом, под духовой оркестр, под «Прощание славянки», – и прощай, белый свет, летите, голуби. Вот так… – вздохнул он, – шинель до пят, а я выкидыш. Тут и появился на свет. Теперь маршей не могу слышать, не могу!» – «Он что, не в себе?» – спросила дрогнувшим голосом Ундина, – «Нет, – покачал я головой. – Нет». Тогда она, преодолевая смущение, обратилась к нему: «Сколько же вам лет?» – «Больше, чем вам – нелюбезно ответил он, – я весь седой, я только крашу волосы».
Утром он повесился. А через день пришла от него открытка (почта… метафизический оттенок) со следующим текстом:
«Саша, ты понимаешь, что это совершенно нелепо, банально, скучно и сплошная безвкусица. Ну нелепо, ну пошло, ну… ну допиши, Бога ради, доскажи сам – что. А я просто не хочу. Не хочу и всё!»
Похоже, он оправдывался передо мной. А теперь, похоже, я оправдываюсь перед тобой, потому что прочитал в твоих письмах (как говорится, – между строк) начало ненужного умиления и восхищения прошлым: тем образом жизни, который, по случайному стечению обстоятельств, мы вели когда-то в Киеве. Уж больно быстро конкретная дата превращается в когда-то… Образ жизни всего лишь образ жизни, и их, если не подразумевать привычные границы, невероятно много. Образ образом, а моя жизнь – словно стёртая экзотическая пластинка, которой можно при случае похвастать, но слушать которую бесполезно, так как кроме шипения и треска ничего не разобрать. У меня нет никаких знаний. Не наделяй меня ирреальным всеведением, не надо. Я никогда не был учителем, я не хотел им быть, и ты не настолько глуп, чтобы меня не понять. Да, правда, когда-то я выбрал статус наблюдателя, но наблюдения, скажу откровенно, подходят к концу. Вывода я сделать не в состоянии. Поиски магической формулы – не мой удел.
Да, ты прав, имея в виду филологию – мной прочитано некоторое количество книг, и теперь я добрался до определённого пункта в обширном, однако довольно сузившемся ландшафте общих мест (как всё быстро делается!), где вынужден остановиться, чтобы не превратиться в Вечного жида, странствующего по одним и тем же местам и натыкающегося на одни и те же лица. Вот ещё причина, мешавшая отвечать на твои письма. Вечный жид, быть может, овладеет (или уже овладел) жанром путевых заметок, набьёт руку… Но толку-то? Не взыщи.
Я, наверное, скоро женюсь, есть тут одно трогательное существо, которому кажется, что я талантлив, любопытен, по сути своей схож с известными примерами такой же талантливости, что у меня глубокая добрая душа, и я способен воспарить, и что для этого нужно лишь её внимание, любовь, и она готова стать жертвой, готова нести свой крест, только бы её избранник – то бишь я – устремился через тернии к звёздам; и другое, – давно знакомое, состоящее из всё тех же глаз, рук, свежести после дождя, пустых улиц…
Вот я женюсь, забуду о вине, куплю себе очки с деревянными стёклами и железную скрипку. Читать буду мадам Блаватскую и мемуары кретинов. Прощай. Не помни обо мне… (цитата?), твой А.К.
P. S. А буде снизойдёт на тебя благодать и захочешь написать воспоминания обо мне – в назидание будущим детям – не премини сказать, что я носил усы, любил кошек, собак, детей, перед смертью перешёл в католичество и написал стихотворение. Стихотворение выдумай сам или попроси кого-нибудь. Много не плати. Желательны октавы, за неимением оных сгодится и сонет. В стихотворении можешь меня изобличить как заклятого эпигона. Кланяйся кому надо».