Склонившись над чайником, который достался мне от прежних хозяев комнаты, мы наблюдаем, как неспешно, впитывая влагу, разворачиваются в крохотные тугие лопасти чаинки и темнеет вода.
– У тебя что-то случилось? – спросил я.
– Ерунда. Что у меня может случиться! Просто решил навестить тебя. Ничего не случилось, и ты лучше меня это знаешь.
– Ну, не случилось, так не случилось. И никто лучше меня этого не знает.
– Кривляться без конца, как ты, по-моему, скучновато, – сказал он. – Всё шуточки. Когда я слушаю твои шуточки, я, признаться, плакать готов.
– Ещё чего не хватало! Слезами горю не поможешь.
– Что правда, то правда, – согласился он.
– Всё-таки у тебя что-то стряслось. Просто такты бы не пришёл.
– Всё равно ты ничего не поймёшь, – пояснил он. – Я с трудом сам разбираюсь в этом.
– Ты никогда не отличался склонностью к анализу.
– Ну, просто места не найду… – не слушая меня, продолжил он. – Художником быть не просто.
– Просто пришёл, просто места не нашёл. Вдобавок: художником быть не просто. Не много ли простоты?
– Бывает, иногда я окину взглядом прошлое, этап, сделанное – дух захватывает! Нет, правда: подумаешь – подумаешь, а после места себе не находишь.
– Пожалуй, ты хватил! Насколько мне помнится, место есть у каждого, а ты не можешь его найти, потому что слишком часто окидываешь взглядом прошлое.
– Это я оглядываюсь на прошлое! – воскликнул он. – Знаешь, мне недавно рассказали сказку, так вот ты…
– Потому ты и не нашёл места, – сказал я.
– Почему потому? – обескураженно спросил он.
– Тебе лучше знать, – уклончиво заметил я.
– Так вот, слушай: я, к твоему сведению, нашёл своё место в жизни. Заруби у себя на носу. Слышишь?! – почти выкрикнул он. – Я нашёл своё место, потому что верю в кое-что.
– Во что именно, позволь узнать.
– О таких вещах не говорят, но я тебе скажу, потому что пока тебя не поставишь перед фактом…
– Во что? – ещё раз спросил я.
– Я верю в Бога, в искусство, верю в то, что красота спасёт мир, наш безобразный, тоталитарный, изолгавшийся мир. Вот почему: я верю в… – на секунду запнулся он, потому что у окна с угольным шорохом пролетела птица. – Верю в добро, а не потому, что у каждого есть положенное ему место в жизни и он живёт на этом месте, как крот в норе, – слеп, глух, чуждый всему, – с высоким упрёком закончил он.
– Да-а-а… – пробормотал я. – Да-а-да. Чай стынет.
– А ты! – выбросил он указательный палец. – Ты доволен своей грязной жалкой работёнкой. Ты рад ежедневно получать свои тридцать сребреников, потому что…
Я знал что последует за этим и потому опередил его.
– Циник – это ты, – сказал я, внутренне ликуя от впечатления, которое произвели мои слова, и снял крышку с чайника.
– Полюбуйся на свои картины. Кажется, ты художник?
– Не говори о живописи. Что ты в ней понимаешь. Живопись, так сказать, вне подозрений.
В сущности, он был не настолько глуп и испорчен, как кажется теперь. Ну да, человек как человек… Ущербный, кривоватый, безграмотный, болтун, любил деньги – старая, очень старая история.
– О да! Скажи, что меня губит безверие и… как там говорится – нигилизм? Словцо это нынче опять в ходу.
– А ты скажи мне вот что: помнишь, когда мне было совсем плохо, когда у меня копейки в кармане не было, чтоб заплатить за проезд…
– Мог и бесплатно ездить.
– Не прикидывайся дурачком. Ты помнишь? Нет, скажи, помнишь?
Что мне было помнить? То, что он приехал сюда в надежде завоевать этот город, а вслед за городом завоевать Европу, продемонстрировать мощь и силу, и что он невольно сравнивал себя со мной – вот что потешало меня безмерно: его непоколебимая уверенность в том, что мы в чём-то одинаковы. Судьбы, дескать, у нас схожи во многом. К сожалению, я пренебрёг заветами и опустился.
Он же, рыцарь (дурак, дурачина!) продолжал некую мифическую борьбу за идеалы свободы, творчества, счастья, светлого будущего, жажда жизни, муки творчества, а наградой – взгляд голубых глаз, премии, публикация в неведомых журналах, галереи – клубилась его мечта, несла его в неведомые страны, и невдомёк было ему, что у нас разные судьбы.
Приехал он из дремучего леса и, как ему казалось, вырвался в открытое поле, поле деятельности, куда стремился, начитавшись книжек о разной дребедени – поле единомыслия, поле дураков. А я пересёк открытое поле ранних своих лет, где каждый видел меня, где каждому открыт был мой лоб и спина, зарастающая ежечасно знобящим мехом страха. Ещё отец, кривя рот, говорил, как представить себе одиночество:
– Представь, что ты раздет, а вокруг все одеты.
Изматывающим долгим бегом пересёк я это поле, чтобы забраться в чащу, где среди бликов, пятен, теней, тьмы и света, голосов и молчания стать невидимым: вот чем для меня был город, куда я сбежал, вот это я помнил.
– Ты помнишь, как меня оставляли ночевать, когда крыши над головой не было? – спросил он.
– Кто тебя оставлял ночевать? На что ты намекаешь?
– Вишь, как заволновался. Ха-ха. Да нет, успокойся, я лучше в подъезде пересплю, на подоконнике, чем у тебя останусь. Найдутся люди. Есть, наконец, друзья, есть женщины, которые видят во мне в первую очередь художника…
– И ты посвящаешь им стихи, – сказал я, разливая остывший чай.
– Да, – с вызовом произнёс он. – Статейки в газетах не по моей части. За статейки в газетах, может быть, платят деньги, не спорю…
– Почему же деньги, – возразил я. – А любовь? За статейки платят любовью, за статейки долго, бесконечно долго любят на простынях голландского полотна.
– Не думай, что я нуждаюсь в такой любви.
– Разумеется. Тебя устраивает участие чутких, благородных женщин.
– Устраивает.
– Чего ради мы спорим? – спросил я. – Чай остыл…
– Споришь ты, – заявил он. – Мне спорить нечего.
– Мы – взрослые люди, и драка ничего не изменит. Ты защищаешь идеалы, я не защищаю. За неявкой противника поединок отменяется.
– Факт остаётся фактом, – заявил он и забарабанил пальцами по столу.
– Какой факт? – изумился я.
– А такой, что ты сам мне рассказал эту сказку на-днях, а теперь отрицаешь.
– Ты с ума сошёл!
– Пока нет.
– Кто в таком случае сошёл с ума?
– Тебе лучше знать, – холодно заметил он.
– Постой, если я и рассказывал – всё бывает, я верю – о чём была эта сказка?
– Ты в самом деле не помнишь? – спросил он. – Прикидываешься?