Я шепчу про себя молитвы о ее выздоровлении.
Я соболезную вместе с ней по поводу краха тех планов, которые она составляла в пользу своей сестры. В то же самое время я молю ее верить, что сведения, почерпнутые мною из ее дневника, ни в коем случае не содействовали этому краху. Ее записи просто подтвердили правильность некоторых моих умозаключений. Я благодарен этим страницам только за то, что они пробудили во мне самые возвышенные чувства.
Для личности, одаренной в равной со мной степени изысканной чувствительностью, это простое утверждение объяснит и извинит все.
Мисс Голкомб — личность, одаренная той же изысканностью чувств.
Убежденный в этом
Фоско.
РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ ФРЕДЕРИК ФЭРЛИ, ЭСКВАЙР, ВЛАДЕЛЕЦ ИМЕНИЯ ЛИММЕРИДЖ
[11]
Несчастье моей жизни заключается в том, что никто не хочет оставить меня в покое.
Зачем — спрашиваю я всех и каждого, — зачем беспокоить меня? Никто не отвечает на этот вопрос, никто не оставляет меня в покое. Родственники, друзья, посторонние постоянно надоедают мне. За что? Что я им сделал? Я задаю этот вопрос самому себе, задаю этот вопрос моему камердинеру Луи пятьсот раз на день: что я им сделал? Ни я, ни он не можем на него ответить. Просто удивительно!
Теперь мне надоедают, непрерывно приставая, чтобы я написал этот отчет. Разве человек в моей стадии нервного расстройства способен писать какие-то отчеты? Когда я привожу это весьма основательное возражение, мне говорят, что некоторые серьезные события, касающиеся моей племянницы, произошли при мне и поэтому именно я должен описать их. В случае, если я не смогу принудить себя исполнить просимое, мне угрожают такими последствиями, одна мысль о которых ввергает меня в полную прострацию. Право, нет нужды угрожать мне. Разбитый своими недугами и семейными неурядицами, я не способен сопротивляться. Если вы настаиваете — вы злоупотребляете моим бессилием, ведь я уже уступил! Я постараюсь припомнить, что смогу (протестуя!), и написать, что смогу (также протестуя!), а то, что я не смогу припомнить и написать, моему камердинеру Луи придется припомнить и написать вместо меня. Он осел, а я инвалид, и мы вместе, наверно, наделаем массу ошибок. Как унизительно!
Мне говорят, что я обязан вспомнить даты. Господи боже! За всю свою жизнь я никогда не делал этого — я категорически отказываюсь припоминать какие бы то ни было даты! Я даже не знаю, с чего начать!
Я спросил Луи. Он совсем не такой осел, каким я до сих пор его считал. Он помнит дату события приблизительно, а я помню имена действующих лиц. Это было какого-то числа в конце июня или в начале июля, а имя действующего лица (по-моему, чрезвычайно вульгарное) было Фанни.
Итак, в конце июня или в начале июля я полулежал, как обычно, в своем кресле, окруженный разными произведениями искусства, которые я коллекционирую, чтобы усовершенствовать вкусы моих соседей-дикарей. Выражаясь яснее, вокруг меня были дагерротипы моих картин, гравюр, офортов, эстампов, древних монет и прочего, которые я намерен в один из ближайших дней пожертвовать (дагерротипы, конечно, я говорю о них, но этот английский язык так неуклюж, что понять его трудно), пожертвовать учреждению в Карлайле (отвратительное место!), имея в виду усовершенствование вкусов его членов (истых варваров и вандалов, с моей точки зрения). Можно было бы предположить, что джентльмена, собирающегося оказать огромное национальное благодеяние своим соотечественникам, не станут так бесчувственно беспокоить разными частными затруднениями и семейными неурядицами. Ошибка — уверяю вас! По отношению ко мне это далеко не так!
Как бы там ни было, я полулежал, окруженный моими сокровищами искусства, мечтая о безмятежном утре. Именно потому, что я жаждал безмятежности, вошел Луи. Естественно, я осведомился, что означает его приход, — ведь я не звонил в колокольчик! Я редко ругаюсь — это такая неджентльменская привычка, — но когда Луи ухмыльнулся в ответ, считаю совершенно естественным, что я проклял его за это. Во всяком случае, я это сделал.
По моим наблюдениям, подобные суровые меры неизменно приводят в чувство людей низших классов. Это привело Луи в чувство. Он был так любезен, что перестал ухмыляться и доложил о просьбе какой-то молодой особы принять ее. Он прибавил (с отвратительной болтливостью, свойственной прислуге), что ее имя Фанни.
— Какая Фанни?
— Горничная леди Глайд, сэр.
— Что нужно горничной леди Глайд от меня?
— Письмо, сэр.
— Возьмите его.
— Она отказывается отдавать его кому бы то ни было, кроме вас, сэр.
— Кто послал письмо?
— Мисс Голкомб, сэр.
Как только я услышал имя мисс Голкомб, я сдался. Я привык сдаваться мисс Голкомб. Я знаю по опыту, что в таком случае шуму будет меньше. Я сдался и на этот раз. Дорогая Мэриан!
— Пусть горничная леди Глайд войдет. Луи, остановитесь! Ее башмаки скрипят?
Я был вынужден задать этот вопрос. Скрипучие башмаки расстраивают меня на целый день. Я покорился необходимости принять молодую особу, но не желал покоряться тому, что ее башмаки расстроят меня. Есть предел даже моему долготерпению.
Луи заверил меня, что на ее башмаки можно положиться. Я махнул рукой. Он впустил ее. Надо ли говорить, что ее смущение выразилось в том, что она закрыла рот и начала дышать носом? Тем, кто изучает женскую природу на низшей ступени развития, безусловно можно и не говорить об этом.
Я буду справедлив к девушке. Ее башмаки не скрипели. Но почему у молодых особ, находящихся в услужении, всегда потеют руки? Почему у них всегда толстые носы и твердые щеки? И почему их лица так плачевно незаконченны, особенно уголки век? Я недостаточно здоров, чтобы углубляться в отвлеченные вопросы, я обращаюсь к ученым, которые достаточно здоровы: почему у нас нет разновидностей среди молодых особ?
— У вас письмо ко мне от мисс Голкомб? Положите его на стол, только, пожалуйста, ничего не опрокидывайте. Как поживает мисс Голкомб?
— Хорошо, благодарю вас, сэр.
— А леди Глайд?
Ответа не последовало. Лицо молодой особы стало еще более незаконченным, и, кажется, она начала плакать. Я бесспорно увидел какую-то влагу на ее щеках. Слезы или пот? Луи (с которым я посоветовался) склонен считать, что это были слезы. Он принадлежит к ее классу, и ему полагается разбираться в этом. Предположим — слезы.
За исключением тех случаев, когда искусство в силу своего совершенства делает их не похожими на настоящие слезы, я отношусь к ним определенно отрицательно. Говоря научным языком, слезы являются выделениями. Я могу понять, что выделения могут быть здоровыми или болезненными, но я не могу понять, что в них интересного с сентиментальной точки зрения. Возможно, благодаря тому, что мои собственные выделения все целиком болезненны, я слегка предубежден против них. Несмотря на это, я вел себя в данном случае с большим тактом и вполне сочувственно. Я закрыл глаза и сказал Луи: