Ее старший брат, Дэйв (мы звали его «дядюшкой Вольфрамом» – именно он познакомил меня с химией, когда я был ребенком), рассказал мне много историй о юности моей матери; эти истории и восхитили, и успокоили меня, а некоторые даже заставили посмеяться. К концу недели он предложил:
– Когда вернешься в Англию, заезжай ко мне. Я единственный, кто помнит твою мать ребенком
[42].
Особенно меня тронуло то, что пациенты и студенты матери вспоминали ее с такой живостью и с таким чувством; я видел ее их глазами – как врача, преподавателя и рассказчика. Говоря о ней, они напомнили мне и о том, что я сам являюсь врачом, преподавателем и рассказчиком, и это в еще большей степени приблизило меня к матери, добавив новое измерение в наши отношения. Именно тогда я почувствовал, что обязан завершить «Пробуждения» как последнюю дань ее памяти. С каждым днем шивы во мне росли и укреплялись чувства умиротворенности и сдержанности, понимания того, что имеет действительное значение, а также аллегорические измерения категорий жизни и смерти.
Смерть матери была самым разрушительным ударом, который я перенес за свою жизнь, – я потерял человека, с которым у меня установились самые глубокие и самые ценные взаимоотношения. Читать что-то мирское я не мог. Перед тем как отправиться спать, я брал в руки либо Библию, либо «Обращения» Джона Донна.
Когда дни скорби завершились, я остался в Лондоне и вернулся к работе, но в мыслях моих были только смерть матери и «Обращения» Донна. В этом настроении я и написал последние, в значительной степени аллегорические разделы «Пробуждений» – с чувством и в тональности, которых до этого времени я не знал.
Колин привел в порядок и смягчил мои чувства, а также распутал в моей рукописи все сложные и переплетенные лабиринты мысли, так что к декабрю работа над книгой была завершена. Я не мог находиться в кажущемся теперь пустым доме на Мейпсбери-роуд, а потому последний месяц работы над книгой провел в офисе издательства «Дакуорт», в здании старой фабрики пианино, хотя по вечерам и возвращался домой, чтобы поужинать вместе с отцом и тетей Ленни (Майкл, почувствовав, что после смерти матери им вновь овладевает болезнь, согласился отправиться в больницу). В издательстве Колин предоставил мне маленькую комнатку, и, поскольку в тот момент у меня было постоянное желание бесконечно переписывать то, что я уже написал, мы договорились, что каждый из мною написанных листков я буду сразу же просовывать в щель под дверью. В этом я увидел не столько выражение профессиональной заинтересованности, сколько заботу и поддержку – у меня появилось укрытие, почти настоящий дом, в котором в то время я так нуждался.
Итак, к декабрю книга была закончена
[43].
Отдав последнюю страницу книги Колину, я решил ехать в Нью-Йорк. Уже в такси, двигаясь к аэропорту, я вдруг понял, что забыл написать нечто очень важное – то, без чего вся структура книги рухнет. Я быстро набросал это, начав таким образом лихорадочную двухмесячную работу по составлению сносок и примечаний. Факсов в те времена еще не существовало, но к февралю 1973 года я отправил Колину экспресс-почтой более четырехсот постраничных сносок с примечаниями.
Ленни поддерживала связь с Колином, который сказал ей, что я все еще вожусь с уже законченной рукописью и заваливаю его примечаниями. После этого Ленни направила мне суровый приказ: «Прекрати немедленно! Больше никаких примечаний!»
Колин уверял меня, что мои сноски заслуживают только восхищения, но в совокупности они составят треть от объема книги и неизбежно «утопят» ее. Он сказал, что может оставить только дюжину – не больше.
– Ладно, – отвечал я. – Выбирайте, какие оставить.
Но Колин ответил (очень мудро):
– Примечания должны быть выбраны вами, иначе вы рассердитесь на меня за мой выбор.
Таким образом, первое издание вышло с дюжиной сносок. Именно Ленни совместно с Колином спасла «Пробуждения» от избыточной многословности.
Я был искренне взволнован, увидев в начале 1973 года гранки «Пробуждений». Через пару месяцев был изготовлен оригинал-макет, но Колин мне его не отправил, поскольку боялся, что я воспользуюсь случаем и внесу в него многочисленные исправления и дополнения, а это затормозит запланированную публикацию.
Ирония состояла в том, что Колин сам несколько месяцев спустя предложил отложить публикацию книги, чтобы дать возможность выдержкам из нее появиться сначала в «Санди таймс», но я был категорически против, так как хотел, чтобы книга появилась либо в день моего рождения в июле, либо накануне. Мне должно было исполниться сорок, и я хотел иметь возможность сказать: «Мне, может быть, и сорок, я, может быть, уже немолод, но по крайней мере я кое-что сделал – написал эту книгу». Колин нашел мой мотив иррациональным, но, видя, в каком состоянии ума я пребываю, согласился придерживаться изначального срока выхода книги в свет – конца июня. Впоследствии он вспомнил, что Гиббон сделал все возможное, чтобы последний том его главного труда «Истории упадка и крушения Римской империи» вышел как раз в день его рождения.
Когда я жил в Оксфорде после окончания учебы и после, когда в конце 1950-х годов приезжал туда, время от времени я видел там У. Х. Одена. Его позвали в Оксфорд в качестве приглашенного профессора, читать лекции о поэзии, и, пока он там был, он каждое утро ходил в кафе «Кадена» поболтать с любым, кто окажется рядом. Оден был очень открыт и доброжелателен, но я слишком стеснялся, чтобы к нему приблизиться. Тем не менее в 1967 году мы встретились в Нью-Йорке на коктейле.
Он пригласил меня к себе, и иногда я заходил к нему домой, в квартиру на Сент-Марк-плейс, выпить чаю. Это было удобное время, потому что к четырем часам Оден уже заканчивал дневную работу, но еще не начинал пить. Он пил очень много, хотя и говорил всем, что он не алкоголик, а просто пьяница. Я как-то спросил его, в чем разница, и он ответил: