Я решил взять на лето отпуск и снять квартиру на краю Хэмпстедской пустоши, поближе к местам для прогулок, грибным лесам, озерам, в которых я так любил плавать, а также к самой Мейпсбери-роуд. Мои родители в июне собирались отмечать золотую свадьбу, и ожидался сбор членов нашей большой семьи – не только я и мои братья, но и многочисленные родственники моих родителей – племянники, племянницы, дальние кузины и кузены.
Но у меня имелась и более конкретная причина оказаться поближе к матери – она была природным рассказчиком. Мать рассказывала связанные с медициной истории своим коллегам, студентам, пациентам и друзьям. И с нами – мной и моими братьями – она с самых ранних наших лет делилась такими же историями. Иногда их сюжеты оказывались мрачными и пугающими, но в них всегда на первом плане присутствовал человек – с его личными качествами, слабостями и сильными сторонами. Отличным рассказчиком был также мой отец, а чувство восхищения, которое родители испытывали перед капризами и причудами жизни, в сочетании с недюжинным даром повествования были переданы и нам, их детям. Мое собственное желание писать – не романы и стихотворения, а нечто хроникально-документальное, – возникло при их прямом участии.
Мать была восхищена моим рассказом о больных с постэнцефалитным синдромом, об их пробуждениях и проблемах, связанных с эффектом принятия леводопы. Она настаивала, чтобы я записывал эти истории, и весной 1972 года сказала:
– Все! Пора писать!
Утро я обычно проводил на Пустоши, гуляя и купаясь, а после обеда писал или диктовал «Пробуждения». Каждый вечер, пройдя по Фрогнал и Милл-Лейн, я являлся в дом тридцать семь на Мейпсбери-роуд, где читал матери написанное за день. Когда я был ребенком, она часами читала мне вслух, и из ее уст я впервые услышал Диккенса, Троллопа и Д. Г. Лоуренса; теперь же она хотела, чтобы я ей читал – полную историю того, что она слышала в кусках и отрывках. Она слушала внимательно, эмоционально, но всегда была готова и покритиковать; при этом она исходила из собственных представлений о том, что клинически достоверно, а что нет. С противоречивыми чувствами мать терпела мои отклонения от выбранного курса, мои шатания, а высшей ее оценкой было «звучит правдиво»!
Иногда она говорила:
– Такого не может быть.
Но постепенно все чаще и чаще я слышал:
– Здесь у тебя получилось. Вот это звучит правдиво.
По сути, истории для «Пробуждений» тем летом мы писали вместе, и оба переживали такое чувство, будто время остановилось; мы словно попали в сказку, нам была дана привилегия уйти от суеты каждодневной жизни в особое измерение, измерение творчества.
Моя квартира в Хэмпстед-Хит была на расстоянии легкой пешей прогулки от офиса Колина Хейкрафта на Глостер-Кресент. Я виделся с Колином в 1951 году, когда был первокурсником Королевского колледжа. Он заканчивал колледж: невысокая энергичная фигура в мантии выпускника, уже обладавшего манерами и самоуверенностью Эдуарда Гиббона, но подвижного и в движениях исключительно быстрого – говорят, он был замечательным игроком в настольный теннис и не менее выдающимся знатоком классической древности. Не встречались мы с ним двадцать лет.
Летом 1969 года я написал первые девять историй для «Пробуждений», но «Фабер и Фабер» их отвергло, что заставило меня усомниться в том, что я вообще когда-нибудь закончу и опубликую какую-нибудь книгу
[41]. Я отложил рукопись и впоследствии потерял ее.
К этому времени Колин Хейкрафт владел достаточно солидной издательской фирмой, «Дакуорт», которая располагалась через дорогу от дома Джонатана Миллера. В конце 1971 года, видя, в каком затруднительном положении я оказался, Джонатан принес Колину копию текста первых девяти историй – я совсем забыл, что она у него была.
Колину истории понравились, и он предложил мне написать еще. Меня это и взволновало, и испугало. Колин мягко настаивал, я колебался; он ждал, потом вновь шел на приступ. Он был очень деликатен, очень осторожен по поводу моей неуверенности в себе и моих беспокойств. Я увиливал в течение шести месяцев.
Понимая, что мне нужен толчок, Колин, повинуясь своей импульсивной интуиции, к которой часто прибегал в делах, отдал принесенную Джонатаном рукопись в набор. Он сделал это в июле, не посоветовавшись со мной и даже не предупредив. Это был в высшей степени щедрый, даже экстравагантный шаг: какие у него были гарантии, что я продолжу писать книгу? Но этим шагом он также говорил, что верит в меня. Все это происходило задолго до появления цифрового набора, и Колин, сделав гранки для корректуры, пошел на значительные издержки. Но и для меня это многое значило: книга была хороша.
Я нашел стенографа-машинистку – моя правая рука не могла держать ручку после того, как я стукнулся головой о низко установленную балку чердачной лестницы. Но я заставил себя работать и ежедневно диктовал текст – обязанность, которая вскоре, по мере того как я углублялся в работу, превратилась в удовольствие. «Диктовать» – это не очень точное слово. Я устраивался на кушетке в своем ортопедическом воротнике, просматривал записи, а потом рассказывал стенографистке свои истории, наблюдая за выражением ее лица по мере того, как она превращала мой рассказ в стенограмму. Ее реакция была вещью принципиальной – я же диктовал не машине, а человеку! Это все походило на рассказы Шахерезады, только Шахерезадой был я. Каждое утро машинистка приносила надиктованный накануне текст, отлично перепечатанный; его я и читал вечером матери.
Почти каждый день я отправлял Колину законченные куски машинописи, которые потом мы детально прорабатывали. Хотя тем летом мы проводили вместе долгие часы, как это видно из переписки, наши отношения были в значительной степени формальными: Колин всегда был «мистером Хейкрафтом», а я – «доктором Саксом».
Так, 30 августа 1972 года я писал:
Уважаемый мистер Хейкрафт! Прилагаю при сем еще пять историй. Таким образом, шестнадцать историй составят, в общем, двести сорок страниц или от пятидесяти до шестидесяти тысяч слов… В настоящее время я обдумываю включение еще четырех историй… но в этом я буду полностью полагаться на Ваше суждение…
Я попытался отойти от медицинской документации и начать писать просто истории, но пока без особого успеха. Вы абсолютно правы относительно того, что искусство от жизни отличает наличие формы (жизнь бесформенна); вероятно, мне в моих историях не хватает более ясной и четкой сюжетной линии, но они так сложны и многомерны – как гобелены. То, что я Вам присылаю, есть, в известной степени, не до конца обработанный материал, который другие люди (включая меня) позднее смогут довести до совершенства.