– Ладно. Хорхе хочет, чтобы я перепечатала на машинке его «Движения», – сказала она. – Завтра к обеду я их закончу, так что приходи на чай, а потом сразу поедем в Девото.
Я проспал десять часов подряд, – не столько из-за усталости, сколько следуя закону максимально возможного сохранения энергии. Поработав немного над статьей о Мантегацце, я позвонил Сусане, чтобы выяснить, как обстоят дела в «Живи как умеешь».
– Ну вы, ребята, даете! – Голос Сусаны звучал как-то озабоченно. – Вы куда все запропали?
Мне не понравилось, что меня воспринимают заодно с Вихилями, о чем я так прямо и заявил Сусане.
– Инсекто, да что ты говоришь! Вы ведь такие друзья!.. Впрочем, я в мастерской в эти дни и сама не была.
– Ты серьезно? – уже совсем одурев, переспросил я. – Понимаешь, тут столько работы навалилось… А как Ренато?
– Два дня дома не ночевал, – весьма неохотно призналась Су.
– Сколько? Два дня? Но ведь, наверное, он частенько так загуливает, да?
– Вовсе даже и нет. Слушай, Инсекто, мне нужно поговорить с тобой.
Мы потягивали горький мате, сидя на кухне. Из спальни до нас доносилось дыхание, непохожее на вздохи спящего Ренато. Я заметил, что дверь в студию закрыта, а Тибо-Пьяццини дремлет на кухне, чего раньше никогда не бывало.
Усталая и ослабевшая, почти некрасивая, Сусана подливала мне мате с сакральным мастерством старой служанки; некоторое время мы проговорили только о чаях. Сусане нравился «Южный Крест», я же отдавал предпочтение «Цветку лилии». Я пересказал ей несколько историй о мате, эти истории я слышал в Куйо и в Чако. Затем мы вспомнили шутку с обжигающей трубочкой для мате из «Мистера Джеймса» и с нежностью поговорили о Бенито Линче. Часы пробили половину шестого. Ренато спал.
– Он принялся писать в тот же вечер, – сказала Сусана. – Работал всю ночь напролет, выпроводив спать меня и мне вослед выставив Тибо-Пьяццини. В восемь его сморил сон, и мне удалось увидеть картину. Та фигура, что на заднем плане, уже закончена. Это сам Ренато.
Я звякнул чайником с мате, и этот звук почему-то меня изрядно перепугал.
– Значит, смерть Ренато решил присвоить себе, – сказал я. – Оказывается, это он просится войти в дом.
– Проснувшись после обеда, он сразу понял, что я видела картину, но говорить ничего не стал. Он вообще вел себя как-то странно. Даже про вас ничего не спросил, как обычно делал, вернувшись откуда-нибудь или проснувшись после сиесты. Знаешь, я только сейчас сообразила, что за все эти дни он ни разу не спросил, не заходили ли Марта и Хорхе. А они даже и не звонили.
– Он потом брался еще за работу?
– Нет. Днем спит или читает книжечку о Торресе Гарсиа. А по ночам уходит куда-то, ничего мне не говоря. Нет, он не сердится на меня – я-то это чувствую, – просто ему не хочется говорить. Однажды с ним уже было нечто подобное. Помнишь, когда Вихили болтали о том, что можно уплыть в Южную Африку на каком-нибудь сухогрузе. А на Тибо-Пьяццини он даже и не смотрит; сам понимаешь – это уже серьезно.
Мате был невероятно вкусным; она подлила мне еще, и вдвоем мы быстро управились с нашедшимся в кухне бисквитом.
– Самое главное во всем этом, – вздохнула Сусана, – то, что Ренато на самом-то деле не поверил тогда ни единому слову. Заботят его только символы. Ты только не подумай, что он фаталист или считает, что им управляют потусторонние силы.
– Но почему он не хочет уразуметь, что влияние Марты в данном случае вовсе не является ее собственным? Это воздействие с ее стороны является… – Я оборвал себя на полуслове, не в силах подобрать нужный термин. Я собирался сказать что-то вроде «замещающим, представляющим кого-то другого», и это было бы до некоторой степени точно, но мои подозрения уже зашли гораздо дальше. – С точки зрения юриспруденции Марта ни в чем не виновата, – закончил я свою мысль, довольный тем, как мне удалось ее выразить.
(Перед моим внутренним взором предстала Марта – идущая по улицам от угла к углу, уткнувшаяся в карту и взволнованная, очень взволнованная, просто нервничающая.)
– Конечно, не виновата, – согласилась со мной Су. – А Вихили и вообще никогда ни в чем не виноваты. Этим-то они и страшны, Инсекто, опасны и – невыносимы.
Я нежно обнял и приласкал ее, ни мыслями, ни чувствами не рассчитывая на что-либо большее.
– Я здесь, я с тобой, Су, – говорил я ей, и на ее глаза навернулись слезы, совсем как когда я ставил ей Шопена.
Второй выделенный мне выходной день я провел в праздной суете – только позвонил брат; иногда мне звонит мой старший брат и просит прийти к нему на работу. Когда я являюсь, он начинает зачитывать свои последние трактаты на тему реформы горных работ. Так как я изрядно задолжал ему, мне приходится подходить к роли слушателя со всей ответственностью. Да что там, порой я принимаю самое активное участие в его исследованиях и даже являюсь соавтором текста пяти статей его проекта. Мой брат относится к той категории людей, что полагают: поэт должен быть отмечен печатью несчастий и страдания, причем по возможности – печатью, видимой издалека; вот почему, когда я появляюсь у него, румяный и бодрый, он смотрит на меня с подозрением; более того, брат до сих пор не составил своего собственного мнения о моем творчестве. Я уверен: стоило бы мне выхлебать стакан с раствором цианистого калия (ах, как это было бы по-нашему, по-аргентински!), как он не замедлил бы обнаружить – уже не во мне, а в своей речи над моей могилой – замечательного, достойнейшего лирика, которого сегодня он, увы, едва замечает.
Визит к брату, как всегда, предоставил мне отличную возможность посмотреть на себя со стороны и увидеть собственную персону такой, каковой она и представляется на самом деле. Я вышел на улицу с намерением тотчас же организовать основательную проверку своего умственного багажа. Прогулялся по центру, выпил бутыль сидра в «Виктории» и заказал чашечку кофе в «Бостоне». Оба эти заведения, особенно «Бостон», изрядно увеличивают мои интроспективные возможности, именно здесь я прожил много часов – хороших и плохих, счастливых и не очень, и сегодня мне достаточно прикоснуться к спинкам стульев в «Бостоне», вдохнуть запах опилок на полу, чтобы сразу же почувствовать себя менее самодовольным, менее счастливым и – менее глупым.
Чтобы не быть голословным, я приведу всего один пример: именно здесь, в «Бостоне», я написал в 1942 году вот это, очень важное для меня стихотворение:
Т. С. Ф
В безмолвии
клетка птица и ночь
я слышу холодный клюв тишины
он ударяет меня по зубам
музыка замолкает
а радио все твердит
столько-то столько таблеток
принять аспирина
столько невежд
Брамс и юниоры «Боки»
так до полуночи до
погружения в сон
может быть до шагов
что раздадутся на улице
и я подумаю вдруг да они и остановятся
перед дверью моей
шейте одежду на Коста-Гранде
Я засиживался в кафе до самого закрытия: скорлупа моего пустого дома в центре города, отчаянный удар по жлобскому, бездушному рацио. Шаги, «что раздадутся на улице», – это было уже, наверное, ожидание звука шагов Сусаны. Несмотря на все благотворное воздействие встречи со своим братом, я не смог помешать Сусане преградить дорогу проверке моего умственного багажа. Хотя – в этот раз (первый раз в жизни) я вспомнил о Сусане, только чтобы отгородиться ею, как баррикадой, от Ренато. Я не хотел думать о Ренато, все, что касалось «Живи как умеешь», казалось мне в те дни вязким, липким и неуловимо изменчивым – совсем как мягкие глаза Хорхе, как те ножницы, которые измотали столько нервов Лауре Динар.