– Значит, ты считаешь, что радостям обязательно должны предшествовать страдания? – испугался репортер.
– Необязательно, поскольку случайность для судьбы – не более чем эпидермис. Глупо утверждать, что тот, кто не плакал, не будет смеяться, ибо, по существу, в центральной лаборатории нет ни смеха, ни плача, ни боли, ни радости.
– Нет? – переспросил репортер. – Как это?
– Я говорю о поэте, – сказал Андрес. – Я подозреваю, что поэт – это такой человек, для которого в конечном счете боль не является реальностью. Англичане говорят, что поэты, страдая, обучаются тому, чему затем учат в своих песнях; однако эти страдания не воспринимаются поэтом как реальные, и доказательством служит то, что поэт обращает страдания в метафору, находит им иное применение. В этом весь ужас таких страданий: ты их переживаешь, зная, что они нереальны, что над поэтом они не властны, потому что поэт пропускает сквозь них, как сквозь призму, свои стихи, он лепит стихи из боли и к тому же испытывает удовольствие; так играешь с котенком и радуешься, хотя он царапает тебе руки. Страдания реальны лишь для тех, кто страдает по воле судьбы или случая, принимая их, допуская их в душу. По сути, поэт никогда не принимает боли; он страдает и одновременно является тем, другим, что смотрит на его страдания, стоя в изножье его постели и думая, что за стенами дома сейчас солнечно.
– Я сойду на углу, – сказал репортер. – В общем, мне не удалось добраться куда хотел. Я имею в виду тему нашего разговора, а не свою квартиру. Во всем остальном я с тобой согласен. Вот здесь притормозите, у этой элегантной двери. Че, потрясающая была ночь. Особенно китаец…
– Бедный китаец! – сказала Стелла.
Они ехали по улице Кордова, по широкой ее части, где попадаются островки деревьев, и вдруг оказываешься на Анхель Гальярдо, и открывается парк Сентенарио, где смутно пахнет утром первого дня творения. Стелла смотрела в окошко без внимания, отмечая только знакомые углы: вон аптечная вывеска, а вот плезиозавр, вывеска Музея, жилые дома, извилистые улочки парка, где робкие автомобилисты обучаются искусству вождения на древних распотрошенных колымагах.
– Славный будет денек.
Андрес как будто спал, ноги поджаты, затылок упирается в спинку сиденья. Он чуть улыбался и кивал на Стеллины слова, не вникая в их смысл.
«Какое чудо быть вместе, – думал он. – Встречаемся, и сразу возникает контакт. Просто шли рядом, иногда я брал ее под руку, а иногда мы спорили —
порою она бывала недоброй, или забывчивой,
или чуть-чуть, —
ну и что,
раз мы были рядом, вместе,
невыразимый миг, когда что-то отделяется от твоего “я” и говорит “ты”. Говорит так, и так оно есть —
вот тут, есть, вот она, пресветлая…»
Обрывки образов, и не надо, чтобы они облекались в слова, слова разобщают. Лучше просто вспоминать, или просто —
быть там, быть все еще там и без слов возносить хвалы
этому дару, этой безумной ночи —
«А дню – нет, – подумал он. – Дню – нет». После всего, что было, невыносимо знать: во всем долгом дне не найдется мига, чтобы встретиться на улице, чтобы поговорить хотя бы немного и вместе пережить какой-нибудь образ. Сегодня ночью мы делили с ней хлеб —
и она налила мне стакан вина и сказала: «Хуан, Андрес обиделся на меня», – и играла в ту Клару, будто верила, что эта Клара все еще может смотреть на меня, принимать мое присутствие. Но придет время —
воробьи прыгают и купаются в пыли,
первозданное счастье,
каникулы, время, когда камень обращается птицей, – но дню – нет. Только она или я. И вдруг – телефон: это смерть. Да, случилось неожиданно. О любовь моя, моя любовь —
и тогда реванш взяло слово, лавина тропов, но это ужасно, ужасно не видеть ее больше и знать, что безвозвратно, —
утро было совсем, совсем близко, —
и вдруг все рушится, все рушится —
So sweet, so cold, so bare
[52].
– Остановите на углу. Выходим, милый. Ой, какой же ты сонный.
«Во всем свете нечем заплатить за истинность этих минут, – думал Андрес, ища бумажник. – Счастье возможно только потому, что человек способен забывать. Нет ничего ужаснее дара предвидения. Порхай, веселись, гуляй беззаботно, вкушая свежесть ветра и сладость плодов. А я знаю, знаю, другое время грядет —
это медленное ленто, ужасное анданте,
все это было раньше, до этой быстротечной лжи,
этого настоящего времени, изъявительного наклонения».
Он думал о Кларе. Перед сном (Стелла сварила кофе с молоком, а он долго купался в ванне, глядя сквозь приоткрытое окно на улицу, на платаны) —
был покой, и сон опутывал руки —
он снова увидел ее, ее суровость и горечь (для него, только для него и, быть может, еще для Хуана) прятались за вызывающим спокойствием: «Андрес, зачем так нервничать? Можно подумать, он нас съест». А репортер спросил: «Кто?» И Клара сказала: «Никто, Абель, один парень». Когда-нибудь – он уже спал, но мысль эта причинила ему боль, – когда-нибудь, быть может: «Никто, Андрес, один парень».
А этот «никто» – субъект высказывания.
Стелла во сне постанывала, а потом положила ему руку на пояс. Андрес поддался сну, какая мягкая… Он уже шел рядом со Стеллой и не заметил, как его рука, отозвавшись на ее руку, легла ей на бедро.
С третьей попытки ключ застрял вообще. Хуан потихоньку выматерился. Хосе, сторож из углового дома, издали наблюдал за ними с удовольствием.
– Хосе! – крикнула Клара, потрясая пакетом. – Никакой опасности, что нас обворуют! И сами войти не можем!
Лицо Хосе, похожего на заспанного китайца, расплылось в смехе.
– Подумать только, – сказала Клара, – а мы такую замечательную капусту купили.
– Поосторожней с кочаном, – в ярости пробормотал Хуан. – Раскрошишь мне его в двух шагах от вазы.
– А ты собираешься ставить его в вазу?
– Разумеется, если мы, конечно, войдем в дом.
– Хосе, Хуан говорит, что, может быть, войдем в дом.
– Уже хорошо, сеньора, – сказал Хосе, испытывая невероятное удовольствие.
– Это не замок, – бормотал Хуан. – Язычок заклинило, как если бы дверь осела.
Но дверь неожиданно поддалась, и из подъезда пахнуло мыльными ночными испарениями. Хуан открыл дверь, навалившись всем телом, и они увидели, отчего она осела. Плитчатый пол немного просел с краю, и дверь вместе с ним. Клара удивленно вздохнула. Они махнули Хосе рукой на прощанье и пошли к лифту навстречу тугой волне прохлады. Не потребовалось много времени, чтобы понять: лифт застрял между этажами.