— Почему ты всегда скрывал эту татуировку? — продолжал давить на него Кэм.
Меррипен опустил щетку и бросил на Кэма холодный мрачный взгляд.
— Мне сказали, что это знак проклятия. И если я узнаю, что означает эта татуировка и зачем она была сделана, я или кто-то близкий мне погибнет.
Внешне Кэм оставался невозмутим, но волоски на затылке зашевелились от недоброго предчувствия.
— Кто ты, Меррипен? — тихо спросил он.
Цыган продолжал работать.
— Никто.
— Когда-то ты был членом клана. У тебя должна была быть семья.
— Я не помню, чтобы у меня когда-либо был отец. Моя мать умерла, когда я родился.
— Так же было и со мной. Меня растила бабушка.
Рука, державшая щетку, замерла в воздухе. Никто из них не шевельнулся. В конюшне стало очень тихо, слышалось лишь похрапывание лошадей.
— Меня растил дядя. Чтобы я стал одним из ашарайбов.
— Вот как? — Бедный ублюдок, подумал Кэм, но постарался ничем не выдать того, что испытывал к Меррипену жалость.
Неудивительно, что Меррипен так хорошо дрался. В некоторых цыганских племенах самых сильных мальчиков превращали в кулачных бойцов, заставляя их драться друг с другом на ярмарках и в пабах на потеху публике, чтобы зрители могли делать на них ставки. Некоторые из мальчиков получали жестокие увечья и даже погибали. А те, кто выживал, становились жестокими и безжалостными бойцами — воинами и защитниками клана.
— Ну, тогда понятно, откуда у тебя такой милый характер, — сказал Кэм. — Поэтому ты решил остаться с Хатауэями после того как они тебя приютили? Потому что ты больше не хотел быть ашарайбом?
— Да.
— Ты лжешь, фрал, — сказал Кэм, пристально за ним наблюдая. — Ты остался жить с гаджо по другой причине. — И Кэм увидел по тому, как покраснел Меррипен, что предположение его близко к истине.
Тихо Кэм добавил:
— Ты остался ради нее.
Глава 2
Двенадцатью годами раньше
В нем не было ни доброты, ни добродетели, ни кротости. Он был взращен, чтобы спать на голой земле, есть простую пищу, пить холодную воду и по команде драться с другими мальчиками. Если он когда-либо отказывался драться, то бывал жестоко избит своим дядей, цыганским бароном, большим человеком в клане. У него не было матери, которая могла бы просить за него или вступиться за него, чтобы могла как-то помешать жестоким наказаниям цыганского барона. Никто никогда не прикасался к нему с нежностью. Он существовал лишь для того, чтобы драться, воровать и портить жизнь гаджо.
В большинстве кланов цыгане не испытывали ненависти к бледным, одутловатым англичанам, что жили в маленьких, словно игрушечных, домиках, носили карманные часы и читали книги у камина. Они им всего лишь не доверяли. Но в клане Кева гаджо презирали главным образом потому, что их презирал барон. И какими бы ни были причуды, убеждения и наклонности главы клана, клан жил по законам, установленным цыганским бароном, и нарушившего эти законы ждала расправа.
Однако пришел день, когда терпение людей, которые жили в непосредственной близости от территории, облюбованной кланом цыганского барона, лопнуло. Устав от творимых цыганами безобразий, гаджо решили изгнать их со своей земли.
Англичане прискакали в табор на лошадях, они принесли с собой оружие — ружья и дубинки. На цыган напали ночью, застав их спящими в своих постелях. Женщины и дети кричали и плакали. Табор был разорен, кибитки сожжены, многих лошадей угнали гаджо.
Кев пытался сражаться с ними, чтобы защитить свой клан, витса, но его ударили по голове тяжелым прикладом ружья. Еще один гаджо воткнул ему в спину штык. Клан оставил его умирать. Один в ночи, он лежал в полубеспамятстве возле реки, слушая, как шумит темный поток, ощущая холод твердой влажной земли под собой, смутно осознавая, как кровь теплыми струйками вытекает из его тела. Он без страха ждал, пока могучее колесо перекатит его во мрак. Он не видел смысла в том, чтобы жить, и желания жить у него тоже не было.
Но как раз тогда, когда Ночь готова была уступить свой черед сестре своей по имени Утро, Кев почувствовал, как чьи-то руки подняли его и положили в маленькую скрипучую повозку. Гаджо нашли его и попросили деревенского мальчишку отвезти умирающего цыгана к нему домой.
В тот раз Кев впервые увидел над своей головой потолок, а не полог кибитки. Он разрывался между любопытством, вызванным незнакомым окружением, и гневом, рожденным от мысли, что судьба назначила ему умереть в четырех стенах, вверенным заботам гаджо. Однако Кев был слишком слаб и слишком болен, чтобы хоть пальцем пошевельнуть ради своей защиты.
Комната, какую он занимал, была не намного больше стойла для коня — в ней едва помещались кровать и кресло. Еще там были подушки и подушечки всевозможных размеров, вышивки в рамках на стенах, лампа под абажуром с бисерной бахромой. Если бы он не был так болен, сошел бы с ума в этой душной, забитой ненужным хламом маленькой комнате.
Гаджо, который привез его сюда, Хатауэй, был высоким стройным мужчиной со светлыми волосами. Его мягкие манеры, его застенчивость вызывали в Кеве враждебность. Зачем Хатауэй его спас? Что ему понадобилось от цыганского мальчишки? Кев отказывался говорить с гаджо и ни за что не хотел принимать лекарство. Любое проявление доброты к нему вызывало в нем протест. Он ничем не был обязан Хатауэю. Он не хотел, чтобы его спасали, он не хотел жить. И поэтому он лежал в этой комнатке молча, и его передергивало от отвращения и стыда всякий раз, когда Хатауэй менял повязку у него на спине.
Кев заговорил лишь один раз, и это случилось, когда мужчина спросил его о татуировке.
— Что это за отметина?
— Это проклятие, — сквозь зубы проговорил Кев. — Не говорите о нем никому, иначе проклятие падет и на вас тоже.
— Понимаю. — Тон у мужчины был ласковым. — Я сохраню твою тайну. Но скажу тебе, что, будучи человеком рациональным, я не подвержен суевериям. Проклятия имеют власть лишь над теми, кто верит в них.
Глупый гаджо, подумал Кев, каждый знает, что, отказываясь верить в проклятие, человек навлекает на себя гнев судьбы.
Этот шумный дом был полон детей. Кев слышал их голоса из-за закрытой двери комнаты, в которую его поселили. Но было еще что-то… едва уловимое мучительно-сладкое присутствие кого-то или чего-то. Он чувствовал это что-то совсем рядом — возможно, в соседней комнате. Это что-то порхало совсем близко, но вне досягаемости Кева. И его сердце рвалось к тому невидимому, ибо только оно могло дать ему облегчение от жара и боли, подарить свет в темноте.
Среди детской трескотни, перебранок, смеха, пения он различал мелодичный тихий говор, от которого у него волоски на затылке поднимались дыбом. Голос девочки. Чудный, умиротворяющий. Кев хотел, чтобы она пришла к нему. Он мысленно заклинал ее прийти к нему, лежа в этой тесной комнате, ожидая, пока заживут раны, которые затягивались мучительно медленно. «Приди ко мне…»