Сергея, как всегда, переполняла энергия, и, оттолкнув мои руки с гелем, он ринулся на сцену. «Мы исполним для вас несколько пьес композитора, постоянно работающего с нашим оркестром», – объявил он своим хорошо поставленным голосом. «Композитор Африка представит свою самую радикальную музыку. На самом деле все музыканты оркестра – композиторы, и все работают над аранжировками исполняемых нами пьес».
На этих словах сцена погрузилась в невероятный грохот: кто-то стучал по барабанам, кто-то молотом или кувалдой по кускам металла. Публика, судя по ее восхищенно-изумленным лицам, отчаянно пыталась разобраться в происходящем.
«Я хочу, чтобы вы подготовились к прослушиванию этой новейшей и самой современной музыки», – остановив прыжком оркестр, с явным сарказмом в голосе произнес Сергей. Следующим прыжком он вновь привел нас всех в движение. Мы изо всех сил колотили чем попало и по чему попало, а Сергей то останавливал нас, то подгонял. Все это походило на потуги плохонького автомобиля, рывками пытающегося взобраться в гору. Вдруг посреди всего этого грохота на сцену выплыл вокальный квартет со старинными русскими песнями.
«Дорогие зрители! Перед вами выступает ансамбль Дворца культуры железнодорожников!» – как безумный, заверещал Сергей. Видно было, насколько все это ему нравится. – «Концерт кувалд из жизни тружеников вагонов!».
И опять все грохнули по барабанам и по железу. «Е-е-е-е-е-е!» – орала я изо всех сил. «Е-е-е-е-е! Ча-ча-ча!». Горло и руки болели, но сердце, казалось, переполнило все тело. Я понятия не имела, в какой степени публика понимала происходящее, но впервые в жизни я ощутила себя частью России. В тот вечер на сцене я была уже не американкой, не иностранкой, не туристом – я была своей, в окружении друзей, следовала командам Капитана и вместе с ним творила шум, способный разрушить любое стекло и любое железо. По всему миру, была уверена я, люди могли нас слышать.
Глава 22
Из России с любовью
Конец лета 1986 года запомнился мне как самое безмятежное время моего пребывания в России. Было невероятно весело, а я уже настолько ко всему привыкла, что в стране непостоянства стала ощущать ложное чувство безопасности.
В центре Ленинграда, в тенистом парке на Каменном острове, стоял сложенный из бревен прекрасный дом. Дом был частный, один из немногих оставшихся в городе частных домов, и сохранился он потому, что был отписан семье Фалалеевых самим Лениным. У Андрея Фалалеева, того самого, кто еще перед первой моей поездкой заочно познакомил меня с Борисом, здесь по-прежнему жили мать Тамара и тетка Нина. В конце 70-х они даже на пару лет дали в доме приют Борису. В один вечер Борис, вместо наших традиционных посиделок у безумного битломана Коли Васина, повел меня в часовую прогулку пешком по липкой летней жаре от своей квартиры в этот деревянный дом на ужин.
Тамара и ее сестра Нина, женщина с яркими рыжими волосами, которые на фоне деревьев приобретали почти пурпурный оттенок, встретили нас на пороге и провели в комнату к заставленному едой столу. По-английски они не говорили, но благодаря Борису обильный ужин сопровождался оживленной беседой. Постоянно вертевшийся под ногами сенбернар поедал куски теплого мяса прямо у меня с руки. Они рассказывали о своей жизни, пересказывали смешные истории о России и случаи из жизни рок-музыкантов, которые хорошо знали этих двух вполне продвинутых женщин и охотно навещали их. В этом уютном доме, глядя на освещенные мягким приглушенным светом открытые, искренние лица сидящих рядом со мной людей, я подумала: вот о существовании какой России я хотела бы рассказать Западу. Их тепла хватило бы, чтобы растопить любой сибирский мороз.
А на другом конце города, в совершенно ином окружении бетонных многоэтажек, Африка познакомил меня со своим московским другом, которого все называли «Большой Миша»
[91]. Его двухметровая фигура возвышалась над всеми, как огромная стройная сосна. Свой необычайно высокий рост он объяснял ядерной аварией, которая случилась незадолго до его рождения в его родном городе Снежинск на Урале
[92]. По профессии он был физик-электронщик, интеллектуальный маяк во мраке СССР. Он прекрасно говорил по-английски, настолько хорошо, что иногда я думала, не шпион ли он. Он очень много рассказывал мне о людях и о группах, и диапазон его мыслей простирался далеко за пределы рок-музыки.
– Понимаешь, между московскими и ленинградскими группами существует конкуренция, – сказал он мне как-то, помогая делать очередное интервью. – В Москве считают, что ленинградцы находятся под слишком сильным влиянием Запада, и то, что они делают, – ненастоящий русский рок.
– Это как война между Нью-Йорком и Лос-Анджелесом, – привела я в ответ свою аналогию.
Миша помахал в воздухе рукой, большие кольца на пальцах которой сверкали, как серебряные птицы.
– В Ленинграде, может быть, нет солнца, – провозгласил он со своей всегдашней уверенностью, – но там есть магия.
К этому времени вместе с Борисом, Африкой и другими я стала совершать регулярные, короткие, на два-три дня, вылазки в Москву. Ездили мы на ночном поезде, в тесном купе с грязными окнами, притворяясь, что все мы – русские. Мой русский все еще оставлял желать много лучшего, и при всяком появлении проводника – для проверки билетов или же с подносом с чаем – Африка говорил вместо меня, или же я просто прикидывалась глухонемой. Я даже не могла купить себе билет сама, так как поезда эти были не для иностранцев, и иногда оказывалась в купе с двумя-тремя совершенно посторонними людьми, храп которых заглушал шум двигателя и стук колес, и мне казалось, что я сплю прямо в паровозной топке.
«Африка, пожалуйста, я должна быть рядом с тобой», – отчаянно шептала я, пока, загрузившись в поезд, мы шли по узкому грязному вагонному коридору. Иногда ему удавалось договориться с проводником и поменяться местами. Я понятия не имела, как Африка это делал, но в подобных делах он был мастер, и я испытывала огромную благодарность, свернувшись калачиком на соседней с ним полке и слушая его тихое, ровное дыхание.
В этих ночных поездках было что-то ирреальное. Отопление было централизованным, и в вагоне было либо так жарко, что люди вынуждены были открывать окна, в которые залетал снег, либо так холодно, что все восемь часов дороги я безостановочно дрожала. И все же эти долгие ночи, когда уже перестаешь понимать, куда и зачем ты едешь, каким-то странным образом нравились мне. В простоте и тесной солидарности этого аскетичного и, казалось, лишенного всякой логики существования в ничейном пространстве между двумя городами я почему-то находила для себя уют и успокоение. Дома в Лос-Анджелесе ничего подобного не было. В обособленном пространстве кабриолетов или огромных универсалов все чувствовали себя комфортно и безопасно, дни и ночи были одинаково яркими, а по дороге с обеих сторон тебя окружали сверкающие неоном магазины. Пришедшее на смену безопасности и уверенности необъяснимое ощущение свободы – с равнодушием к дискомфорту и даже к опасности – странным образом возбуждало меня. Иногда, сидя под тусклым вагонным светом, я ощущала жизнь в такой полноте, как никогда прежде: мне казалось, что я мчусь то ли на спине дракона, то ли на хвосте кометы, проносящейся над никому дома не ведомыми просторами.