Не знаю, сколько раз она уже выходила на улицу рисовать портреты прохожих, но подозреваю, два, максимум три. Для рискнувшей впервые она все-таки недостаточно паникует; впрочем, может быть, просто такой спокойный характер. А для мало-мальски опытной уличной художницы слишком серьезна, как будто экзамен сдает.
Впрочем, кто угодно стал бы не в меру серьезным, обнаружив, что вот уже пять минут вместо того, чтобы рисовать портрет незнакомца – высокие скулы, прищуренные глаза, выдающийся нос, на самом деле ничего сложного, такие характерные лица обычно даже новичкам даются с первого же подхода – зачем-то выводит на дешевой бумаге зеленые и черные волны, закручивающиеся по спирали и убегающие куда-то за край листа.
– А я не верчусь, – отвечаю я.
С одной стороны, говорю чистую правду: я смирно сижу на ее раскладном табурете, даже практически не моргаю. Но, положа руку на сердце, из которого вот прямо сейчас состою почти целиком, конечно же вру, потому что есть еще и внутреннее движение, в этом смысле уследить за мной крайне непросто, девочка совершенно права.
Внутри у меня черт знает что творится, как всегда по весне: там кто-то поет и плачет, кричит и хохочет; над берегами моих внутренних рек стелется горький дым прошлогодних костров, а на дне моей внутренней пропасти клубится тяжелая тьма всех минувших зимних ночей, мне редко удается избавиться от нее до самого Иванова дня, но уже набирает силу веселый юго-восточный ветер, который – попытка не пытка – буквально вот-вот, с минуты на минуту начнет ее разгонять.
Хорошо, что художнице это мешает. В смысле отлично, что она это видит, и ничего не может поделать. Не зря я морочу ей голову. И вообще я – весь, целиком – не зря.
– Извините, – говорит художница, растерянно глядя на свой рисунок, который, конечно же, кажется ей просто испорченным куском бумаги. Достает из папки чистый лист и решительно прикалывает его сверху. – Мне, наверное, показалось, что вы… Ой!
«Ой» – это в данном случае не просто эмоции, а серебристая чайка. Здоровенная белая птица с желтым клювом и сизыми крыльями уселась мне на плечо и визгливо мяукает: «кьяа-а-а-а-а-у!» А я изо всех сил стараюсь не расхохотаться, потому что на самом деле это очень смешно, я имею в виду, история с серебристыми чайками, в которых вчера превратился Нёхиси, причем не в одну, а сразу в две дюжины штук, и теперь летает над речкой Вильняле, оглашая окрестности дикими кошачьими воплями, по весне на него иногда находит, ничего не поделаешь, мы все в этом смысле не без греха.
Ну хорошо хоть не заявился сюда весь сразу, прислал всего одного гонца, а то даже не представляю, как бы эти две дюжины здоровенных птиц на мне разместились, разве что на головах друг у друга. И какой бы при этом поднялся галдеж, заранее страшно подумать. То есть, конечно, не страшно, а просто немного слишком смешно.
«Прекращай издеваться над девочкой», – примерно так следует понимать его возмущенное «кьяу». Нёхиси вечно кажется, что меня нельзя надолго оставлять без присмотра, а то вконец одичаю и начну сводить с ума всех, кто подвернется под руку. Это он зря, конечно, можно подумать, первый день меня знает. Когда это я сводил с ума кого попало? У меня очень строгий отбор.
– Как это она вас не боится? – спрашивает художница.
Хороший вопрос. Настолько хороший, что желтоклювая чайка взлетает, захлебываясь совершенно человеческим хохотом, а я очень громко думаю: «Вот увидишь, все будет отлично», – чтобы действительно всей стаей не прилетел защищать эту славную барышню от ужасного-страшного-злого меня, грозы уличных художников. Ни одному из них до сих пор ни разу не удавалось нарисовать меня хоть немного похожим на человека, хотя среди их портретов было немало удачных, я остался очень доволен, особенно ярким ультрамариновым кубом на черном фоне, бледным дымно-зеленым клубком, а больше всех – белым листом, который взбешенный шестой подряд неудачей художник проткнул насквозь пальцем, поранился жесткой бумагой, но не отступил, разорвал почти по диагонали, измазав кровью края. Этот портрет я забрал, отдав бедняге все деньги, ночи и леденцы, которые завалялись в карманах. И до сих пор, наверное, где-то храню.
– …Извините, – вздыхает моя художница, с неприязнью уставившись на очередной исчерканный спиралями лист. – Давайте я просто отдам вам деньги и отпущу. Вы у меня почему-то совсем не получаетесь. И вообще ничего! Я за все это время даже глаз или нос не смогла нарисовать. Наверное, температура поднимается; говорят, в городе грипп…
Чего только люди не придумывают, чтобы остановиться на самом интересном месте! Ну уж нет, я ей не дам.
– Ерунда, – говорю. – Нет никакого гриппа, ни у тебя, ни в городе. Нормально получается, примерно таким я и видел себя в зеркале не далее как сегодня утром. А если ты дашь себе волю и перестанешь стараться, будет совсем хорошо.
– Ладно, – сердито отвечает художница, – договорились, не буду стараться. Только потом не жалуйтесь, что потратили полчаса и целых пятнадцать евро, чтобы получить каляки-маляки, которые может любой младенец.
– Договорились, не буду, – киваю я. – Но и ты тоже не жалуйся, если вдруг поднимется буря: очень уж мне нравится, как здорово все выходит. А когда я так сильно радуюсь, я за себя не отвечаю. Не всегда, но бывает и так.
И зачарованно слежу, как зеленые и черные спирали начинают закручиваться в нужном направлении и разбегаться в правильном ритме, который вот прямо сейчас звенит и гремит у меня в висках.
Нёхиси, конечно, поджидает меня у реки. И набрасывается сразу, всей стаей. Видывал я его всяким, но, пожалуй в облике двух дюжин горластых чаек он особенно невыносим.
– Ну елки, – говорю я, уворачиваясь от его многочисленных крыльев, – не для себя же стараюсь. А только во имя искусства! И воспитания талантливой молодежи в духе высоких традиций! В нашей художественной академии есть несколько хороших педагогов, но вот именно историю модернизма преподают как попало, лишь бы отбрехаться положенным количеством часов. Кто-то должен объяснять нашим юным художникам, что такое на самом деле абстрактный экспрессионизм, откуда он взялся и от какой интересной жизни начинают так рисовать. И что на самом деле стоит за словосочетанием «живопись действия»… эй, перестань, крыло в носу – это, во-первых, невыносимо щекотно, а во-вторых, не в тему, потому что сюрреализм!
Улица Врублевскё
(T. Vrublevskio g.)
Карл у Клары
Понедельники были хуже всего, потому что раньше по понедельникам приходилось идти на работу, после выходных это особенно трудно, за два дня невидимые кровоточащие раны, натертые строгим ошейником неизбежного распорядка, успевают чуть-чуть затянуться, ровно настолько, что начинаешь надеяться: однажды они заживут. И тут – бабах! – снова понедельник, ненавистный ранний подъем, склизкая овсянка, омерзительно горький кофе, самый дешевый из по-настоящему крепких сортов, от такого быстрее просыпаешься.
И вдруг все это отменилось. Вечный отрицательный ответ на вопрос: «Мама, можно я сегодня не пойду в школу?» – внезапно стал утвердительным. Конечно, можно, детка. Тем более, что школу ты давным-давно закончила, даже институт худо-бедно вытянула, а с работы тебя, тупую корову, наконец-то уволили; слава богу, мне все равно, я умерла и больше не должна во всем этом участвовать. Как же я ждала этого прекрасного момента! Думаешь, тебе одной так ненавистны ежедневные бессмысленные усилия ради прокорма? Господи, ну и дура. Всем ненавистны, никто так не хочет, все так живут, это и есть жизнь.