Беспечен ты, бес! Ну и поделом тебе.
Ступеньки лестницы. Целая вечность подъёма. Не только потому, что нужно было ступать тихо. Казалось, этой лестнице не будет конца. Она вела не вверх, а вниз, в адские бездны. Морочила, лгала: вместо пекельного жара тянуло мерзким сквозняком. От него противно ныли зубы. Площадка четвёртого этажа. Шаг к знакомой двери, ухо – к филёнке. В квартире разговаривали, приглушённо бубнили, ссорились. Голос беса? Нет, не разобрать.
Там он! В геенне огненной. Больше негде.
Вломиться? Дверь крепкая, не очень-то и вломишься. Постучать? Сказаться, к примеру, дворником? Не откроют. Бес хоть и беспечен, а не дурак. Клёст точно не открыл бы. Значит, крыша. Четвёртый этаж – последний. Куда выходит балкон геенны? Ага, значит, так.
Ледяные перила обожгли пальцы. Лестница здесь раздваивалась, как змеиный язык. Каменная уводила направо, в жилую мансарду; железная – налево, в заброшенную, пустующую часть чердака.
Шишел-Мышел сел на крышу...
* * *
В ночь перед отъездом в губернский город Х Алексееву приснился странный сон. Сказать по правде, Алексеев редко видел сны, а кошмары и вовсе никогда. Очнувшись, он долго сидел на кровати, размышляя, можно ли назвать сон кошмаром. С одной стороны, все признаки кошмара были налицо. Со стороны же другой, финал сновидения удался счастливый, а значит...
Что это значит, он не придумал, так как пошел умываться.
Снилось ему, будто стоит он в коридоре перед застеклённой дверью – и через рубчатое стекло видит столовую комнату, родных, собравшихся за большим обеденным столом. Сидели там живые, сидели и мёртвые – отец, дед, две престарелые тётушки, скончавшиеся мирно, в своей постели, и едва ли не в один день... Обед шёл бурно, весело, смерть не сказалась на аппетите мертвецов, а живые уплетали поданные яства за обе щеки.
Пили и водочку, как же без неё?
Во главе стола сидела маманя – Елизавета Васильевна. Алексеев уж было собрался войти в столовую и присоединиться к пирующей семье, как увидел страшное. С потолка на мамину голову начал спускаться огромный паучище, качаясь на блестящей нити и шевеля суставчатыми лапами. Алексеев знал, что мать страдает арахнофобией – пауков Елизавета Васильевна терпеть не могла и ужасно боялась. Он взялся за ручку двери, стремясь кинуться к матери, убрать паука, бросить на пол, раздавить подошвой, но ручка не поддалась, да и пошевелиться Алексеев смог, лишь приложив к тому титанические усилия. Всё тело налилось свинцом, отказывая хозяину в подчинении.
– Мама!
Язык закостенел, крик застрял в горле.
Паук уже хотел вцепиться Елизавете Васильевне в голову. Семья ахнула дружным хором, тётушки как по команде упали в обморок. Не растерялась одна маманя. Как будто не она боялась пауков, а кто-то другой, Елизавета Васильевна быстро схватила со стола пустую суповую тарелку и швырнула её изо всех сил...
Нет, не в паука, а в стекло входной двери.
Алексеев отшатнулся, ожидая, что осколки изрежут ему всё лицо. Стекло действительно разлетелось вдребезги, но ни один, даже самый мелкий осколочек не зацепил Алексеева. Все они собрались в хищную клювастую стаю и ринулись на злокозненного паука. Рассечен на куски, паук свалился на пол, не зацепив маманю, а Елизавета Васильевна как ни в чём не бывало обратилась к собравшимся:
– Что же вы испугались? – спросила она спокойным тоном. – Я же сказала, что всё будет хорошо!
Сейчас, стоя на ветру, на холодном балконе, с папиросой во рту, Алексеев вспоминал этот сон – и слышал добрый голос матери: «Что же вы испугались? Я же сказала, что всё будет хорошо!» Тарелка, думал он. Тарелка, брошенная не в паука – в дверь. Пенсне, брошенное мной в тёмный угол двора. Осколки рвут паука. Кот рвёт убийцу с револьвером. Могу ли я сказать, что сон в руку? А главное... «Что же вы испугались? Я же сказала, что всё будет хорошо!» Могу ли я повторить это вслед за матерью?!
Папироса погасла. Он прикурил снова.
* * *
Крышка люка открывалась с натугой, с противным ржавым скрипом. Казалось, он вот-вот поднимет на ноги весь дом. Клёст упёрся в крышку загривком, ладонями, нажал сильнее. За шиворот посыпался мелкий сор, и крышка поддалась, распахнулась.
На чердаке царил мрак: плотный, осязаемый, липкий. Нет, это не мрак, это паутина на лицо налипла. Глаза начали привыкать к темноте и выяснилось, что мрак не столь уж беспросветен. Охристые отсветы из люка. Блёклое свечение слуховых окон. Куда выходит балкон геенны?
Ага, значит, сюда.
На каждом шагу перед незваным гостем возникали, словно проявляющиеся фотокарточки, пыльные балки, подпорки и распорки. Верёвки с заскорузлым тряпьём. Ржавый крюк, торчавший из потолка, едва не выколол глаз, сорвал шапку с головы. Клёст долго шарил под ногами, пока нашёл пропажу. С полом дело обстояло ничуть не лучше. Доски стонали блудницами, прогибались под ногами. Если на первых шагах пол хотя бы притворялся полом, то дальше началось форменное безобразие. Удивительные конструкции – пародии на строительные леса – шершавые кубы из дерева, наклонные пандусы... В итоге Клёст не столько двигался вперёд, к мутному свету слухового окна, сколько карабкался, лавировал, пригибался, протискивался, перебирался через препятствия, пытался обогнуть их, с трудом удерживая равновесие и всякий раз выбирая место, куда поставить ногу без вреда для себя.
И холодно, холодно, холодно!
Пространство чердака оказалось гораздо обширнее, чем представлялось поначалу. Не чердак – театральная сцена, сплошь загромождённая угловатыми декорациями. За Мишиными неуклюжими передвижениями следили зрители – полный зал публики, натуральный аншлаг. Бледные лица в тёмных рядах партера сливались в единую колышущуюся массу без имён, фамилий и особых примет.
Как же холодно!
На сцене Миша тоже был не один. Кругом роились призрачные тени. Меж кубами и балками с неприятным шорохом шастали тёмные во всех смыслах личности. Более всего они походили на злобных карлов из сказок. К Мише карлы не приближались, призраки – тоже. Зрители в зале сидели тише мыши, ни жестом, ни словом не вмешиваясь в происходящее. Очень скоро Клёст перестал обращать на них внимание. Шастают? смотрят? ему-то какое дело?! Такие, выходит, чердаки в губернском городе Х. На каждом своё представление. Забрался? Будь добр, участвуй. Главное – благополучно добраться до финала пьесы. Поставить в ней жирную свинцовую точку из «француза».
Путь до слухового окна занял целую вечность.
Не окно – люк. Почему-то мутно-прозрачный. Засов приржавел, заел, но Миша с ним справился. Не с такими запорами справлялся Миша Клёст! В лицо ударил порыв морозного ветра. Улыбнувшись ему, как старому знакомому, Клёст полез на крышу.
Шишел-Мышел...
* * *
Паук, размышлял Алексеев. Кот.
Стеклянная дверь.
Эрнесто Росси.
Росси, если судить строгими законами логики, был здесь вообще ни при чём. И всё же... Мал ростом, вспоминал Алексеев. С отвислым брюшком. Крашеные усы, широкие крестьянские ладони. Лицо в морщинах. С этими данными, уже старик, Росси играл Ромео. Он и не пытался изображать юношу, но как он рисовал внутренний образ! Нюанс за нюансом, подробность за подробностью... Это была не игра, это была откровенная дерзость. В сцене у монаха Ромео катался по полу от боли и отчаяния. Ромео? Юный Монтекки?! Катался старик с круглым брюхом, и ни одна сволочь в зале не рискнула засмеяться!