В улицах и переулках клубились испарения, разносившиеся с открытого пространства между палубами на невольничьем судне. Когда я проходил мимо, предо мной промелькнули бледные лица детей, задыхавшихся от удушливого смрада, женщины с выражением отчаяния на лицах, обезображенных тяжким трудом, не сохранившие из своих женских свойств им единой черты, кроме слабости, между тем как из окон с наглым видом подмигивали девушки. Подобно голодным стаям ублюдков-дворняжек, наводняющим улицы мусульманских городов, ватаги полунагих, полудиких ребятишек наполняли воздух визгом и ругательствами, избивая друг друга и падая на мусор, устилавший двор дома.
Во всем этом для меня не было ничего нового. Я часто проходил через эту часть города и смотрел на эти зрелища с чувством отвращения, смешанного с некоторым философским удивлением, какую крайность может выносить человек, не переставая дорожить жизнью. Но с тех пор, как я увидел другое столетие, пелена спала с моих глаз не только по отношению к экономическим безумиям этого века, но в той же мере и по отношению к нравственному его растлению. На несчастных обитателей этого ада я уже не смотрел с глупым любопытством, как на созданий, едва ли имеющих человеческий образ. Я видел в них своих братьев и сестер, своих родителей, своих детей, плоть от плоти моей, кровь от крови моей. Гнойная масса человеческого неучастия, окружавшая меня в настоящее время, не только оскорбляла мои чувства, а как ножом резала мое сердце, так что я не в силах был подавить вздохов и стонов. Я не только видел, но и прочувствовал все то, что видел.
Приглядевшись к этим несчастным существам, среди которых я находился, я сразу же заметил, что все они были совсем мертвые. Тела их представляли собою живые трупы. На каждом остервенелом челе ясно было начертано hic jacet («здесь покоится») душа, умершая в нем.
Когда взор мой, пораженный ужасом, перебегал с одной мертвой головы на другую, со мною вдруг случилась странная галлюцинация. На каждой из этих зверских масок в виде колеблющегося прозрачного призрака я увидел идеал лица, которое могло бы быть в действительности, будь его ум и душа живы. Но весь ужас совершившегося разрушения стал мне понятен лишь после того, как я вгляделся в эти призрачные лица и прочел тот ясный упрек, который выражался в их взорах. Я был потрясен угрызениями совести до состояния, близкого к страшной агонии, так как я был одним из тех, которые допустили существование подобного порядка вещей. Я был одним из тех, которые, зная хорошо о существовании этого порядка, не пожелали прислушаться или заставить себя побольше подумать об этих вещах, а проходили мимо, как будто бы их не было, заботясь только о своих собственных удовольствии и выгоде. Вследствие этого теперь я нашел на моем платье кровь этой огромной массы задавленных душ моих братьев. Голос их крови вопиял из земли. Заговорили каждый камень обагренных кровью мостовых, каждый кирпич чумных притонов, крича мне вслед при моем бегстве: «Что ты сделал с твоим братом Авелем?»
Затем ясные воспоминания мои прерываются до того момента, когда я очутился на каменных ступенях великолепного дома моей невесты в улице Common Wealth. В этот день среди сумбура моих мыслей я почти не вспоминал о ней, но тут, подчиняясь какому-то бессознательному внутреннему движению, ноги мои сами привели меня на знакомую дорогу к ее дверям. Мне сказали, что господа обедают, но они выслали сказать, что просят меня к столу. Кроме семьи, я застал много знакомых мне гостей. Стол блестел серебром и дорогим фарфором. Дамы были пышно разодеты, в украшениях из драгоценных камней, точно королевы. Сцена была полна роскошного изящества и расточительной пышности. Общество чувствовало себя в отличном настроении, все смеялись и взапуски острили один перед другим.
Мне представилось, как будто во время блужданий по площади гибели, когда при виде зрелищ ее кровь моя обратилась в слезы, а дух настроился на печаль, сожаление и отчаяние, мне случилось набрести на веселую компанию зубоскалов. Я сидел молча, пока Юдифь не стала подшучивать над моим мрачным видом. Что со мною? Остальная компания присоединилась к этому веселому нападению, и я обратился в мишень для насмешек и всевозможных шуток. Где я был и что видел, чтобы обратиться в такого Рыцаря печального образа.
«Я был на Голгофе, – наконец ответил я. – Я видел человечество распятым на кресте. Неужели ни один из вас не знает, какие картины в этом городе освещают солнце и звезды, что вы можете думать и говорить о чем-либо ином? Разве вы не знаете, что около ваших дверей огромное множество мужчин и женщин, плоть от плоти нашей, живет жизнью, представляющею собой агонию от дня рождения до смертного часа? Внимайте! Жилища их так близки отсюда, что если вы умолкнете с вашим смехом, то услышите их печальные голоса, жалобный плач малюток, всасывающих нищету с молоком матери, хриплые проклятия людей, погрязших в нищете, наполовину оскотинившихся, рынок целой армии женщин, продающих себя за кусок хлеба. Чем вы заткнули себе уши, что не слышите этих раздирающих душу звуков? Я же ничего другого и слышать не могу!..»
Вслед за моими словами наступило молчание. Когда я говорил, меня охватило чувство страстного сожаления. Когда же я посмотрел на окружавшее меня общество, я увидел, что лица этих людей, не разделявших моего возбуждения, выражали холодное и черствое изумление, на физиономии Юдифи – смешанное с выражением крайнего недовольства, а на лице отца ее – с выражением гнева. Дамы переглядывались с видом оскорбленных, между тем как один из джентльменов вскинул свой монокль и разглядывал меня с видом научного любопытства. Убедившись в том, что вещи, представлявшиеся мне столь потрясающими, их нисколько не трогали, что слова, разбередившие мое сердце, вызывали в них один лишь гнев на творившего их, я сначала смутился, затем мною овладела ужасная душевная боль, сердце мое упало. Какая тут могла быть надежда для несчастных, если глубокомысленные мужи и нежные дамы не были тронуты подобными вещами. Затем я одумался, мне показалось, что это случилось потому, что я не сказал им все прямо. Не было сомнения, что я дал делу плохой оборот. Они были недовольны, так как приняли, что я их распекаю, тогда как Бог – свидетель, что я только думал об ужасе факта без малейшего посягательства на обличение этих людей в ответственности за него.
Я сдержался и постарался говорить спокойнее и логичнее, чтобы смягчить это впечатление. Я сказал им, что не хотел обвинять их, как будто они или, вообще, богатые люди были ответственны за нищету в мире. Правда, что излишек, который они тратили, употребленный иначе, мог бы облегчить много горьких страданий. Эти дорогие блюда, эти роскошные вина, эти великолепные ткани и блестящие каменья могли бы служить выкупом многих жизней. Они действительно были не правы, как люди, сорящие добром в стране, страдающей от голода. Но если бы даже удалось сберечь все напрасные траты богачей, эти сбережения ослабили бы мировую нищету лишь в незначительной степени. В сущности, так мало чего делить, что даже при условии равного дележа между богатыми и бедными каждый получил бы одну корку хлеба, сильно подслащенную, правда, братской любовью.
Главной причиной людской нищеты было безрассудство людей, а не их жестокосердие. Не порок одного человека или целого класса людей делал поколение таким несчастным, а страшная, ужасная ошибка, колоссальное затмение, помрачавшее мир. Затем я доказал им, как 4/5 труда людей тратились совершенно попусту на взаимную борьбу, указав на недостаток организации и соглашения среди рабочих. Желая представить дело совсем простым, я привел в пример безводные страны, где почва давала средства к жизни лишь при условии осторожного пользования водяными источниками во время орошения. Я указал, как в таких странах важнейшей функцией правительства считалось наблюдение за тем, чтобы во избежание голода вода не растрачивалась даром, ради личной выгоды или по невежеству отдельных граждан. В этих целях пользование водою было строго урегулировано и систематизировано и по простому капризу никому не позволялось запруживать, или отводить воду, или вообще как бы то ни было злоупотреблять ею.