– Слыхал, Артурка опять лес валить поехал?
Артур был младшим в их компании. Тюрьма светила ему прожекторным лучом с отрочества.
– Нет. За кражу?
– Ну не за хакерство же, – загоготал Глеб. – А Мотя помер.
– Мотя? – ахнул Олег.
С Мотей, Санькой Моторевичем, они ходили в один садик, были одноклассниками и одногруппниками в училище.
– Да, зимой. У него ж язва. Мамка в больничку положила, а он «боярышника» напился и крякнул.
– Блин…
– С икрой! И Кузя помер.
– Как? Он вроде в Питере программистом работал.
– Херамистом, – Глеб харкнул в пыль, – воровал он. На метадон присел, а с метадона хер спрыгнешь. Ну и…
Глеб нарисовал в воздухе петлю.
– Повесился?
– Как Есенин. «И журавли, печально пролетая, уж не жалеют больше ни о ком». В Питере его кремировали, а то сюда дорого труп везти. Да и кому он всрался – дохлый Кузя?
Глеб засмеялся. С таким звуком в банке из-под кофе гремят шурупы и гвозди.
«Господи, – ужаснулся Олег, – ему же тридцать два всего».
Смех перешел в кашель.
– Так ты пока здесь? – спросил Глеб, поборов приступ.
– Да.
– У меня дела щас, – будто Олег его держал! – но надо же по-людски посидеть.
– Надо…
– Вери вэл, вери гуд. Тогда одолжи мне сотню, я отдам. Ага…
Купюра исчезла в недрах спортивных штанов.
– Не прощаемся!
Глеб двинулся к рынку чужой развязной походкой, через десять метров остановился и крикнул излишне громко:
– А че сестра твоя? Нет новостей?
Олег солгал, что нет.
Подождал, пока Глеб сгинет в клубах дорожной пыли, и поднялся к Вечному огню. То ли фанта, то ли встреча со старым знакомым вызвала изжогу. Пламя плясало в гранитном кольце. Гвоздики свидетельствовали о том, что в Свяжено чтят память победителей.
Абстрактные герои войны взирали на Олега. Что бы они сказали про своих потомков? Про рецидивиста Артура, Мотю, Кузю, про Глеба?
«Будто я лучше», – угрюмо подумал Олег, вставая напротив Мэри Поппинс. Именно так и никак иначе называла Влада бронзовую санитарку.
«Почему – Поппинс? – удивлялся брат. – Она же медсестра, а не няня».
«Потому что красивая!» – заявляла малявка. На Девятое мая, минуя коленопреклоненного воина, несла цветы к ногам санитарки. Что, как шутил отец, «затхло попахивало феминизмом».
Маршируя, медсестричка на барельефе подняла правую ногу да так и застыла навеки. Одухотворенный взор. Сумка с крестом, в которой ничего не спрячешь – намертво скреплены швы.
Олег провел рукой по барельефу. Цельная композиция. Никаких зазубрин между фигурой и стеной.
Слишком поздно.
Надписи смыты. Мосты сожжены.
Он опустился на корточки, ощупывая ноги санитарки как коп, обыскивающий подозреваемого. Прохожие приняли бы Олега за сумасшедшего, но от свидетелей его маскировал воин у огня.
Ступня Мэри Поппинс зависала над гранитной плитой на пять сантиметров. Нога была полой – пальцы скользнули в выемку, прошли по бронзовому ободку.
От усердия Олег высунул язык. Мизинец зацепил что-то гладкое и округлое, предмет, ждавший в барельефе целое десятилетие.
«Есть!» – возликовал Олег.
Влада предусмотрела, что он мог задержаться, и перестраховалась. Второе задание было начертано лаком для ногтей на внутренней стороне розового браслета, простенькой безделушки, которую он прижал к губам как величайшее сокровище.
Всего две буквы. Плюс три цифры.
ТО 118.
Было кое-что еще. Сам браслет. Олег отлично его помнил. Он видел браслет за три дня до исчезновения сестры. А значит, и игру Влада устраивала в этом временном промежутке.
«Вот это да…»
Олег, уткнувшийся лбом в нагретый солнцем барельеф, подумал: «Она исчезла, оставляя мне подсказки. В конце цепи будет место, где Влада пропала».
6. Голос
В учительской средней школы Свяжено циркулировали слухи о нетрадиционной ориентации Михаила Петровича Веретенникова. Холостой, трезвенник, по бабам не шастает. А ведь не дряхлый – каких-то шестьдесят. Иной бы в его возрасте подженился давно. Вон сколько вдовствующих учительниц, а он, книжный червь, ни себе, ни людям, в макулатуру закопается – и рад.
– Точно, из этих, – говорила завуч полушепотом.
Но Веретенников не был геем. И ночью, под шум ветра, клонящего к земле деревья, под дребезжание водосточных труб, ему снилась девочка, с которой он обручился на третьем курсе. Они гуляли по парку, как в тот единственный раз, когда Наташа приезжала в Свяжено, чтобы познакомиться с мамой жениха. Несостоявшаяся свекровь медово улыбалась молодым, но, проводив Наташу, заявила:
– Не позволю, чтоб ты себе жизнь исковеркал. Ты ее видел? Она же шалава, сынок.
– С чего ты…
– Да на морде ее смазливой начертано. Шалава и плебейка. Через мой труп, сынок.
Труп мамы сгнил в гробу до белых костей, а Веретенников, разорвавший помолвку с Наташей, постаревший, одинокий Веретенников бормотал в пустой квартире:
– Пойдем, ты меня поцелуешь. Пойдем, Наточка, меня сто лет никто не целовал.
Член ныл от возбуждения. Он боялся, что дети (во сне парк был заполнен детворой, его учениками) заподозрят неладное. Михаил Петрович оглаживал пухлые плечи невесты, невзначай касался пышных грудей, тянул. Наташа не упиралась. Хлопала ресницами, поддавалась – потому что мама права, все мамы всегда правы.
Дети сновали по парковым аллеям, катались на паровозе, выстраивались за квасом. Веретенников кружился нервно, высматривал уединенное место. Взор напоролся на темно-серое здание у подножия холма.
И спящий, с бешеной эрекцией, он осознавал, что это анахронизм. Наташа посещала Свяжено в восьмидесятом, а платные туалеты массово открылись в Союзе в восемьдесят восьмом. Но здание стояло внизу, старое и обветшалое, льющее красный свет на ступени.
– Идем, – Наташа взяла инициативу в свои руки.
– Не нужно, – он подумал о странных стоках в полу и шелесте, похожем на голоса.
– Идем.
Девичье запястье выскользнуло из пальцев. Наташа резко переместилась к туалету. Манила из тени под измаранным граффити фасадом.
– Но у меня нет мелочи, – оправдывался Веретенников, а ноги несли по склону, туда, где за круглым окошком кассы кишели неясные силуэты. Наташа улыбнулась холодной улыбкой. Кулачком постучала в стекло. Из щели для приема денег выползла покрытая черным волосом лапа. Требовательно потянулась к опешившему Веретенникову. Щелкнули желтые когти.