Когда она говорит волку: «Иди, мне некогда с тобой разговаривать, мне надо огород копать!» — это разговор с соседом. Вот какие у нее соседи. Не болтливые соседки.
Заправский отшельник непременно стремится к возможно большей независимости от мира, он даже гордится автономностью своего существования. Такого рода гордость мы найдем у Робинзона Крузо и встретим у автора «Уолдена».
Интересна у Торо некоторая снисходительность к бедному фермеру, ирландцу, который, несмотря на свой каторжный труд, не может предложить гостю чистой воды. Гость богаче — у него целое озеро.
Утвердилась в своей горделивой независимости и моя героиня.
— Я одна, — сказала она, — а посмотри в деревне, как они колотятся.
У нее есть свой ключ, находится он в достаточном удалении от ее дома, где-то на опушке леса, но она не спешит его показывать. Я заметила это, когда вначале вызвалась принести воды. Как я поняла, она этот родник таит.
Так случилось, что весть о гибели «Челенджера» прибыла в Бардаево вместе со мной.
— Американский корабль с космонавтами упал в океан.
— Акула рыба разобьет этот самолет и всех съест.
Единственным образцом печатной продукции в доме был клочок старой газеты на подоконнике, она хранила его. Там была фотография разгона демонстрации в какой-то западной стране: полицейская дубинка в замахе, кого-то волокут по земле, кому-то заламывают руки. (Тогда такие материалы во множестве еще у нас печатались, своими дубинками еще не обзавелись, да и демонстраций еще не было.) Фотография вызывала у нее слезы и сочувствие.
— Я смотрю и плачу, — говорила она мне.
Эту картину насилия она соотносила со своей судьбой, с тем временем разорения, арестов, когда ее семья лишилась земли и имущества, была раскулачена вся ее родня, когда на тех, рассказывает она, кто не шел в колхоз, «сумкам об стол хоботили», когда «друг на дружку клеветали», чтобы завладеть добром соседа.
И вот когда весь жизненный уклад был сломлен, отвергнув соблазн примирения со злом или оправдания его, она как бы берет на себя, заключает в себе скорбь народа о собственном бессилии и озверении.
— И сделалась мне печаль — уйти от людей, — так объясняла она мне то, что постепенно вызревало в ее душе.
Ход времени для нее настолько замедлился, что оно как бы исчезло. Свою жизнь она превратила в одно бесконечное ожидание.
«Беспорядица», «беспорядие» — ее скорбная оценка того, что происходит в пределах досягаемости отшельнического уединения, для нее это знаки самораспада временно торжествующего зла.
И кажется моей героине, что ее ожидания начинают сбываться, настали сроки и вершится справедливый суд:
— Они думали, что никогда не помрут. Мы посадим людей, так люди-то и умрут скорей; а люди-то, которых сажали, они и сейчас живут, а кто озоровал, так он уж давно зарыт.
Вот она дождалась смерти своего заклятого врага, одного из главных разорителей ее семьи. У нее получается, что смерть подстерегла его в поле, именно за работой, — нет и не может быть благословения его крестьянскому труду, а она «по-прежнему трудится, ей Бог помогает».
Печать проклятия лежит на всей деятельности разорителей, прошлых и нынешних. И народ, считает она, не смог избежать этого проклятия.
— Народ сам себе враг. Народ худой в деревне стал, озверевший, и землю дадут — не будут работать.
— Скоро совсем все запустеет, — пророчествует она.
Когда я возвращалась из Бардаева от бабы Нюши, дядя Ваня вывез меня из леса и оставил на развилке дожидаться лесовоза, уже груженного лесом, на котором я должна была добраться до своей деревни.
Та же хозяйка избы, где я утром спала на печке, зовет меня — зачем вам стоять, идите в дом, когда еще этот лесовоз пойдет, а я говорю — как же, я могу пропустить машину, — а от нас все видно, — мы входим в дом, она меня подводит к окошку, говорит — у нас одно место, откуда мы в окошко и смотрим, и оказывается, что это не просто место у окошка, хозяйка его начинает готовить.
Меня усаживают прямо на телевизор, огромный с большим экраном, а телевизор стоит на высоком столе, и под ноги стелют рогожку, и предлагают взгромоздиться сначала на стол, потом на телевизор, прямо под образа.
Как же так, в такое место, в красный угол; это место тем и хорошо, что далеко видно, мне показывают, куда смотреть, там дорога, показывают куда-то вбок, где как раз ползет трактор.
И вот я сижу где-то под потолком и смотрю. Сиживали на печке, на полатях, на лежанке. А на телевизоре восседать не приходилось.
Сижу в смущении от такого невольного почета, аккуратно поставив ноги на стол, время от времени переговариваясь с хозяйкой, которая в кухне за занавеской жарит рыбу, но отведать ее не успеваю, потому что показалась машина в чистом поле.
Первый раз я встретилась с бабой Нюшей зимой, и с тех пор, приезжая в те места, я бываю у нее.
— Ты на самолете летаешь? — спросила она, когда я летом снова приехала к ней. — Я весной огород копаю, а самолет летит потихонечку, а я гляжу, не там ли ты, на меня смотришь. Вспомнишь про меня, приедешь домой, расскажешь.
Она не одинока. Нельзя сказать, что ей не с кем поговорить, не с кем слова сказать.
Вот она обращается к лесу:
— Здравствуй, мой желанный.
Вот укоряет кота:
— Я другой раз скажу коту: «Сидишь, Вася, на печке, шел бы за водой!»
Вот она бранит самовар, который долго не закипает:
— Ну что так долго, пес! Вздумал пар иттить!
Дикие звери у нее почти ручные:
— Копаю я огород. Стоит лось, у елки тут недалеко. Вышла из огорода, поглядела. Так и блестит весь, гладкий. Я говорю: «Лосик, лосик, иди сюда». А он стоит, поглядел, поглядел на меня. Я ушла.
Звери ее не трогают, а наоборот — приходят, тянутся к ней, вот-вот заговорят. Как будто не прошли времена, когда отшельники разговаривали с дикими смиренными зверями. Лев, занозив лапу в зарослях тростника на берегу Иордана, приходил за помощью к отцу Герасиму, а оптинский старец Нектарий, у которого был кот необычайных размеров, говорил:
— Отец Герасим велик, у них лев, мы же малы, у нас кот.
Как-то перебирая на подоконнике пачку районных газет, я обнаружила какого-то странного полуживого жука, позвала посмотреть тетю Нину.
— Жук на газеты! Ой, меня так и перетряхивает! Жуки черные со светлыми бороздами! На картошку напали. По триста-четыреста штук я обирала с ботвы.
Когда стала тина сохнуть, эти черные мужики проявились. Я набирала их в корзину. Не я одна, все.
Это к чему-нибудь худому. Не иначе как к революции.
Я иной раз не сплю, считаю, сколько народу померло по деревне. Человек сто насчитаю.