Бориса это не убедило.
– Да, но кто может сказать, какую максимальную боль может испытывать человек?
– Ты смотрел «Призрачную угрозу»?
Некоторые из студентов снова засмеялись, но Борис лишь нахмурился.
– Если что-то может стать немного меньше, оно может стать и немного больше.
– Но не в том случае, когда в чувстве боли задействованы нейроны, – ответил я. – Если все регистрирующие боль нейроны срабатывают одновременно, это максимум. Человеческий мозг – объект конечных размеров.
– У некоторых более конечных, чем у других, – сказала Нина, выразительно глядя на Бориса.
– Так вот, – продолжил я, – о моральном релятивизме мы поговорим позже. Сегодня же я хочу коснуться утилитаризма – а утилитаризм стремится к полной противоположности ада из мысленного эксперимента Сэма Харриса. Утилитаризм – ужасно неудачное название. Оно звучит холодно и расчётливо. Но на самом деле это тёплая, даже любящая философия. Иеремия Бентам и Джон Стюарт Милль были её первыми сторонниками и пропагандистами, и они говорили, что все действия должны быть направлены на достижение наибольшего счастья для наибольшего числа людей. Чем счастливее люди, тем лучше. Чем больше счастливых людей, тем лучше.
Я посмотрел на Бориса, который снова хмурился.
– Товарищ, – сказал я, – у вас несчастный вид.
Нина и несколько других студентов засмеялись.
– Просто это кажется таким корыстным, – сказал Борис.
– Но это вовсе не так, – ответил я. – Бентам и Милль оба ясно выразились на этот счёт. В рамках утилитаризма следует быть нейтральным, оценивая собственное счастье в сравнении со счастьем кого-то другого. Да, эта философия не призывает к самопожертвованию – ты не обязан жертвовать собственным счастьем ради счастья другого, – но если какое-либо действие приводит к тому, что твоё счастье немного уменьшится, а счастье кого-то другого значительно увеличится, то здесь вопросов нет: ты должен это сделать. Ты не можешь ставить свои нужды выше нужд других людей.
– Расскажите, как это работает в вашем случае, – попросил Борис.
Когда я впервые уехал в университет, то оставил массу своих вещей в родительском доме в Калгари; Хизер сделала то же самое. Но когда умер наш отец, цены на жильё в Калгари пробивали все потолки, и мама захотела найти для себя дом поменьше. Я приехал и избавился от вещей, которые были мне не нужны, а то, что хотел сохранить, перевёз в Виннипег на взятом напрокат грузовике.
И, как это случается с коллекцией хлама, которая, как ты считаешь, может когда-нибудь пригодиться, не прикасался к ним с тех самых пор – хотя время от времени отвозил ящик-другой на свалку, чтобы будущим аспирантам-археологам было чем заняться.
Я приехал в складскую ячейку, которую снимал для этой цели, и принялся в ней рыться. Бо́льшая часть моего барахла хранилась в одинаковых картонных коробках, которые я купил в конторе по организации переездов, но кое-что было сложено в банковские ящики, а старая одежда – несомненно вышедшая из моды, хотя я, наверное, последний, кто способен это подтвердить, – в ярко-оранжевых мешках для мусора. В свой тёмный период я жил в Виннипеге, но, как я полагал, могли найтись открытки с пожеланиями выздоровления, относящиеся к моему пребыванию в больнице в Калгари, или копии полицейских протоколов, относящихся к нападению. Но я не смог найти ничего такого.
Два самых тяжёлых известных вещества – это нейтрониум и коробки с книгами. Я передвинул несколько, нагрузив при этом верхнюю часть тела больше, чем привык. В конце концов я добрался до коробки с надписью «Учбн. 2000–01», сделанной чёрным маркером. Опустил её на пол и вскрыл резаком упаковочную ленту.
Внутри были обычные неподъёмные тома с названиями вроде «Социальная психология», «Статистика для гуманитариев» или «Фрейд и Юнг в перспективе», но также обнаружилась и кое-какая фантастика в мягкой обложке. А, тот самый полугодовой курс из сегмента английской словесности, который я тогда посещал. Здесь был «Франкенштейн», и «Война миров», и «1984» – эти названия я по крайней мере узнал, хотя не мог вспомнить, как читал книги, а вот остальных я не помнил вообще. Я взял одну из таких, с красивым изображением парохода в бухте с заросшими зеленью берегами на обложке: «Дарвиния» Роберта Чарльза Уилсона. В эпоху до появления электронных книг у меня была привычка использовать чек из магазина в качестве закладки. Я открыл книгу на заложенной странице, чтобы посмотреть, не пробудит ли её текст каких-нибудь воспоминаний, но…
Чек был из «Макнелли Робинсон»
[20] в Поло-парк. Этого магазина больше не существовало, но дата…
Дата на чеке была 31–12–00, одна из немногих в этом формате, которая не допускает разночтений: 31 может означать только число, а два нуля – только год; значит, книга была приобретена в канун Нового года, 31 декабря 2000-го.
Здесь. В Виннипеге.
На чеке было и время – 17:43, то есть перед самым закрытием в предпраздничный день; даже самые ботанистые из ботанов не встречают Новый год в книжном магазине.
Конечно, книгу для меня мог приобрести кто-то другой…
Но нет, внизу чека был напечатан номер кредитной карты; иксы заменяли все его цифры, кроме четырёх последних, и их я узнал: этот номер со мной уже много лет. Я сам пошёл и купил книгу, планируя наверстать обязательное чтение к моему курсу за оставшуюся неделю рождественских каникул.
Да, технически можно быть в Виннипеге в 5:43 вечера и всё ещё успевать прилететь в Калгари, чтобы прокричать «С Новым годом!» шесть часов спустя – вернее, семь, если учесть разницу в поясном времени, – но с чего бы это я поехал домой на Новый год, а не на Рождество, пусть даже родители и сестра были в отъезде? Что же это такое творится-то?
Я продолжил раскопки и нашёл дилбертовский
[21] настенный календарь за 2000 год. Я надеялся найти за 2001-й, но не нашёл. Я пролистал его до последней страницы, с которой на меня уставился Роговолосый Шеф, и нашёл дни между Рождеством (которое в тот год выпало на понедельник) и Новым годом. На эти дни моим почерком было записано четыре дела. На День подарков
[22] я записал «Майлс ок. бти». Я много лет не вспоминал о Майлсе Ольсене; мы ходили вместе на один курс и иногда собирались, чтобы выпить пива. На тридцатое я записал «Запл. за общагу». А на двадцать девятое и тридцать первое было записано «Уоркентин». Занятий в те дни не было, так что это, должно быть, было связано с его исследовательским проектом, в котором я согласился участвовать.
Я просмотрел предыдущие дни: Уоркентин был записан ещё трижды на неделе перед Рождеством. Первые записи были сделаны чёрной пастой, последние – синей. То есть они не писались все одновременно, что означало – о последних встречах мы договорились уже после первых; он зачем-то снова меня позвал, причём перед самым Новым годом.