Нельзя сказать, что по возвращении на Родину у Елены Антоновны совсем уж не случалось близких отношений с мужчинами. Случались, конечно. И на сеновале, и в курной избе, и в дешевой гостинице. Но теперь она была точно уверена, что делает это исключительно для хорошего мышечного тонуса и усиления кровообращения. Она дорожила и тем, и другим. Надо заметить, что Елена Антоновна начала вдруг и к старости относиться со странной боязнью, как будто к болезни, которой легко заразиться. Не переваривала стариков. Один только запах их, чуть кисловатый, будил в ней тоску. Всякий раз, когда какой-нибудь старик или старуха приближались или – не дай бог! – порывались дотронуться до неё, Елена Антоновна краснела и шарахалась.
В Москве наступила осень, и яркая синева, всё лето блистающая между белыми облаками, сменилась огромным, провисшим, темно-серым животом, из которого денно и нощно шёл дождь. Размыло всю землю и даже сады с большими тяжелыми яблоками. Запах гниющих плодов смешался с печным тёплым дымом, и Елена Антоновна подумывала о том, что, может быть, стоит уехать на недельку-другую в Ялту, погреться там на последнем солнце, отдохнуть от холода и тьмы. Деньги у неё были, а главное, она не должна была ни у кого спрашиваться: что захочет, то и сделает. Судьба, однако, распорядилась иначе. Утром двадцать первого октября она получила записочку, написанную очень твердо и внятно:
«Госпожа Вяземская, ваша матушка находится при смерти. Желала бы с вами проститься.
Доктор медицины Григорий Терехов».
Что-то оторвалось в груди Елены Антоновны, когда она увидела это стройное и высокое «Д» в слове «доктор», и сердце внезапно забилось не так, как билось всегда: от злобы, а словно в нём птичка какая-то пискнула, невзрачный и робкий воробышек.
Прошло шесть лет с того дня, когда она последний раз видела своих родителей. Ей казалось, что не шесть лет, а по крайней мере шестьдесят. За все эти годы она старалась как можно реже вспоминать о них, потому что всякое воспоминание вызывало тоску, а иногда даже сердитые слезы, а слез своих Елена Антоновна особенно стыдилась. Записка доктора Терехова испугала её. Но она испугала её не тем, что мать умирает, а тем, что сейчас нужно будет пойти к матери и увидеть её, старуху, наверное, прикованную к постели. Опять, стало быть, эта старость! Она подошла к зеркалу и внимательно посмотрела на себя. Чего ей бояться? Румяна, бела – ну просто царевна из пушкинской сказки! До Сухаревки, где был их дом, можно было дойти пешком за десять-пятнадцать минут, но на беду свою Елена Антоновна забыла зонтик, а начался дождь, и она вымокла насквозь, пока добежала до парадного. Ей открыла молодая незнакомая кухарка, странно-миловидная, несмотря на полноту и коротконогую неуклюжесть, поклонилась, помогла снять жакет и шляпу, и Елена Антоновна снова увидела себя в зеркале. Царевны из сказки в нём не было. Была бледная, испуганная женщина, по обеим сторонам лица которой висели короткие мокрые волосы, а глаза были слишком черными – такими, как будто в них влили чернила. В коридоре тяжело пахло лекарствами, и везде была пыль, видно было, что давно никто не прибирал этот дом, не мыл в нём полов. В гостиной слегка топорщились те же самые голубые с золотом обои, но они выцвели, побелели, и много было на них темных кружков и квадратов, потому что раньше на этих стенах висели дагерротипы и старые гравюры. Точно так же, как в её повторяющемся сне, топилась печь, рядом с которой лежала светло-коричневая, полысевшая по бокам собака. Она сразу же узнала Елену Антоновну, вскочила на короткие, в буграх и наростах от старости лапы, и молча уткнула ей в колени свою кроткую морду.
– Здравствуй, – сказала Елена Антоновна, от волнения забывшая, как звали собаку. – Ты узнала меня?
И тут само имя выплыло.
– Здравствуй, Флора.
Собака, завиляв хвостом, лизнула мокрую от дождя руку Елены Антоновны, потопталась и вернулась на своё место у печки.
– Кто там? – послышалось из боковой комнаты, в которой прежде был отцовский кабинет, но сейчас именно оттуда и доносился сильнее всего запах лекарств.
Это был голос матери, но такой глухой, надтреснутый и беспомощный, что Елена Антоновна вздрогнула, услышав его. Она поняла, что в записке неизвестного доктора всё было правдой: мать умирала. Ноги её вдруг подкосились, горло запульсировало, ей захотелось убежать, спрятаться куда-нибудь, не видеть всего этого, не вспоминать. Из бывшего отцовского кабинета вышла горничная, служившая у Вяземских еще в то время, когда Елена Антоновна была ребенком, приостановилась, загораживая своею спиной полутьму комнаты, внимательно, с осуждением оглядела гостью и слегка наклонила седую, узкую, как у змеи, голову с желтыми старыми глазами.
– Пожалуйте, – скрипучим голосом выговорила она и посторонилась, пропуская Елену Антоновну.
Высохшая старуха, поджав под себя ноги, лежала на неудобной кушетке, которую в их доме называли прежде «таксой». Она испуганным, детски-беспомощным взглядом встретила Елену Антоновну и тут же заплакала, тоже как-то по-детски, громко и безудержно, как плачут от сильной физической боли. Елена Антоновна вопросительно прошептала:
– Мама?
Тогда старуха робко, словно боясь, что делает что-то неправильно, протянула к ней руку, на которой под вытертой тканью ночной сорочки просвечивала висящая между впалой подмышкой и внутренним сгибом локтя кожа.
– Думала, не увижу тебя, Лялечка, – пробормотала она сквозь плач. – Подойди. Дай я поглажу тебя по головочке. Красивая стала. Как папа покойный. Голубка моя.
Елена Антоновна села на корточки перед материнской кушеткой и спрятала лицо в её одеяле. От пледа, которым были укутаны ноги матери, шел кисловатый запах увядшего тела, запах болезни и старости, которого так боялась Елена Антоновна, но сейчас она не только не брезговала им, а напротив, всё сильнее, всё глубже вжималась в робкое материнское тепло и жадно впитывала в себя этот запах родной, самой близкой себе жизни.
– Когда папа умер?
– Да ровно пять месяцев. Катар у него был, желудка. Намучился.
– Что ж вы не позвали?
Мать тихо вздохнула.
– Хотели позвать. Не нашли тебя, Лялечка. Ты, может быть, где-то в Европе жила? Нам кто-то сказал, что ты, верно, уехала…
Елена Антоновна вдруг вспомнила жирные сливки, которые добавлял в свой кофе сидевший с ней за одним столом Владимир Ленин, и то, как эти сливки оставляли на его бородке атласный белесый налёт.
– А что, папа долго болел? – спросила она.
– Не очень, – ответила мать. – Но боли замучили. Вот здесь, в кабинете своём, и представился. И я сюда перебралась. Всё поближе…
Ольга Павловна хотела еще что-то сказать, но в дверь решительно постучали, твердо и сильно скрипнули башмаки по рассохшемуся полу, и, не дождавшись, пока ему ответят, вытирая платком очки, вошел человек, при взгляде на которого у Елены Антоновны вдруг потемнело в глазах, как это бывает при внезапном наступлении грозы. Он был очень худощав, с широкими плечами, высок и привлекал к себе сразу, без малейшего старания. Лицо его было серьезным, немного сердитым, с крупным носом и блестящими из-под густых бровей глазами. Яркая улыбка появилась на секунду на этом лице и сразу исчезла.