Дом рушился. Мара вздрагивала, кусала от бессилия губы, не заботясь уже о том, как будет выглядеть картина. От ударов у нее в животе все переворачивалось… хотя, о чем она? У нее живота-то не было, одно платье. Маленькое, треугольное, зеленое в оранжевую, под цвет лица, крапинку.
И вот уже лишь одна стена, да и та не целиком, высится над руинами. И трещина – пока еще тонкая, но уже уверенная, наглая, – тянется к Маре, желая перерезать ее надвое, разорвать, разломить и саму Мару, и нарисованное небо, и весь ее мир.
Когда трещина добежит до огромной оранжевой головы, наступит боль. Когда она вопьется в глаза, Мара ослепнет. И не увидит ни новых домов, ни старых садов.
Хотелось зажмуриться, но этого делать Мара не научилась. Ей и век не нарисовали – просто глаза и ресницы-бревнышки.
Она была готова встретить последний удар – и осыпаться грудой обломков кирпичей и крошек штукатурки, – но внезапно все стихло. Строители засобирались на отдых.
Наступила последняя ночь.
Трещина, чертова трещина, то ли спала, то ли с нетерпением ждала утра, чтобы успеть рвануть вперед, перерезая Мару еще до того, как рухнет стена и погребет их обеих. Мир был все еще жарок, но понемногу остывал. Небо налилось густой синевой, в доме пивного деда сиротливо светилось окошко, затянутое вязаной занавеской. На балконе нарядного нового дома курила и смеялась компания людей, чем-то похожих на художников, или прежних обитателей дворика-сада.
Потом они угомонились. И дед лег спать, и дворняга – летом ее выпускали во двор, – улеглась на половичок и, кажется, дремала.
Завтра Мары не станет. Как уже не стало дома. Кусок стены – не в счет.
Она смотрела в темноту и думала – останется ли все это? Может и их не будет?
Вдруг все есть пока она смотрит на мир своими нарисованными глазами, а как только уйдет – уйдут и они?
Но исчезли же люди из дома с садиком, и хозяйка пивного деда, и борщевик, и пустырь. А она все равно здесь, она есть…
«Это ненадолго!» – ядовито шепнула трещина. Гадина все же не спала.
Мыслей было много, они путались, и даже в такой большой голове, как у Мары, им было тесно. Но откуда-то изнутри – да не было у нее никакого «внутри»! Она же плоская, как всякая картинка! – поднималось злое и нестерпимо яркое, то, что невозможно нарисовать, даже если делать это много старательнее, чем сделали художники, зачем-то придумавшие Мару и оставившие ее здесь. То, что родилось сейчас в ее голове, платье, заменявшем туловище, в ее глазах и руках-грибах, густело, плотнело и, наконец, родилось, вырвалось наружу из нарисованного рта с сорока тремя зубами. Рот Мары, уже не растянутый в улыбке, а округленный, распахнутый на полстены, исторг всего три слова… Мара не думала, что ей удастся заговорить, она и не пыталась ни разу, но вышло с первой же попытки.
Мара закричала:
– Я не хочу!
…Дворняга вздрогнула, подскочила и разразилась оглушительным лаем. Зажегся свет, дед что-то проворчал, открывая дверь. Собака, поджав хвост, рванула внутрь. Еще с минуту свет горел, потом опять настали темнота и тишина.
Трещина рванула вперед, но опоздала.
Руки свободны. Мара раскинула их, словно хотела обнять весь мир.
Ноги тоже. Оказалось, переворачиваться необязательно – лететь можно и в настоящем небе, не только в нарисованном. Платье трепетало, словно лист на ветру. Мара боялась, что ноги оторвутся, но они хорошо держались под платьем-треугольником. Прическа немного растрепалась и уже не смотрелась ровной шапочкой.
Мара поднялась так высоко, как могла и парила над городом. Она увидела, наконец, что было за домом, и за другими домами, и за деревьями. Город оказался куда больше, чем она думала, он светился множеством огней, а в небе – намного выше Мары, она и не знала, что небо такое большое, – ковыляла ущербная, но еще довольно упитанная луна.
Мара не была уверена, получится ли у нее встать на ноги – вдруг голова перевесит? Или платье не выдержит тяжести, сомнется? Но все прекрасно получилось, Мара твердо стояла на крохотных ножках, вертела головой и смеялась.
Пальцы у нее и правда оказались грибами, но сгибались и действовали нормально. Ботинки не жали – она сама удивилась, почему вдруг обувь может жать? Потом вспомнила, что у нее-то обувь и нога – единое целое, жать нечему, это она у людей набралась. И захохотала уже в голос.
Тут завизжала какая-то женщина – Мару угораздило опуститься как раз напротив ночного бара. Поспешно отступив, она прислонилась к стенке, притворившись рисунком.
– Ты что? – рванул к женщине (это оказалась совсем молодая девушка) спутник. Он посветил в сторону Мары телефоном и заржал.
– Кажется, – сказал он девушке, – тебе больше не наливать…
Девушка уже и сама смеялась.
– Когда нарисовать-то успели? – спросила она, – вроде не было, когда сюда шли.
– Было! – твердо сказал молодой человек.
– Не было, – заспорила девушка, – я б заметила!
– Точно было! – стоял парень на своем, – на этом самом месте и было. Я еще сказал – оба на… ну и рожа.
– Нет! Рядом с таким я бы селфи сделала.
– Да ну его… весь город черт-те чем изрисовали.
– Сейчас не выйдет, – с досадой сказала девушка, – темно… Эх.
– Щелкнешься дня через два, – пожал парень плечами, – никуда эта страхолюдина не денется.
Ему удалось ее все-таки утащить, Мара слышала, как он вызывает такси. Было и смешно и досадно – слышать про рожу доводилось не впервые, но именно сейчас она вдруг обиделась. В конце концов, и хуже рисуют. А у нее улыбка на сорок три зуба… Разве это плохо?
Летать больше не хотелось, Мара просто шла по ночным улицам. Раза два она чуть не испугала прохожих, но вовремя прислонялась к стене. Потом сообразила, что если поворачиваться к людям боком, они ничего не увидят: боков-то у нее нет.
Утро застало ее возле подходящего дома, с закрытым двором и глухими стенами. Наверное, можно было притвориться рисунком, но Маре стало боязно: вдруг опять на стене застрянет. Хотела было растянуться на асфальте, но впечататься в него было еще страшнее, чем в стену. Мара представила у себя на лице, или платье, лужу, в которой будут купаться голуби, или то, как по ней пройдутся люди, провезут помойный бак… тут она заметила дверь в подвал – запертую, разумеется, но с хорошей щелью у порога.
Труднее всего было протиснуть голову – хотя и плоская, она оказалась слишком широкой. Мара вспомнила, как люди в саду ели блины, складывая их вчетверо. Немного попыхтев, ей удалось сложить голову, а дальше пошло легче. Вскоре она уже оказалась во влажной и душной тьме подвала, где ее отдыху ничто не угрожало. На всякий случай она забилась в самый дальний – и сухой! – угол. Вдруг да подвал все же отопрут.
Гулять и летать удавалось только по ночам, но если хотелось все же полюбоваться голубым небом и солнцем, Мара устраивалась где-нибудь повыше, там, где кусок стены служил ей фоном. Иногда люди успевали ее разглядеть, фотографировались, смеялись. Она покорно изображала рисунок.