Мальчик, лениво жевавший ветчину, оглядел Катю и скептически протянул:
— Ну-у…
— Не годится?
Надежда Александровна засмеялась.
— Партизаны на машинах не ездят. А ему бы только на автомобиле кататься, — один интерес.
— Как это? Ты ведь коммунист, Юрка?
— Ну да.
— Так в порядке партийной дисциплины. Без разговоров.
— Ну-у!..
Звонок. Вкатился толстый человек.
— Товарищ Корсаков, на десять минут разговорцу!
Надежда Александровна возмутилась.
— Да что это, товарищ Климушкин! Ведь каждый день видитесь в ревкоме. Дайте человеку хоть в воскресенье поужинать спокойно.
— Ну, ну… Ваше превосходительство, не серчайте. Пять минут всего.
Был он с живыми, умно-смеющимися глазами, с равномерною, пухлою полнотою, какою полнеют люди, сразу прекратившие привычную физическую работу. Бритый, и только под носом рыжел маленький, смешной треугольничек волос. Катю покоробило, что вошел он, не сняв фуражки.
Протянул руку Корсакову. Корсаков пожал, оглядел его и покачал головою.
— До чего его разносит! И чего ты такой толстый? Компрометируешь советскую власть. Как тебя на митинга выпускать?
— Чтой-то, брат, сам не пойму. Толстею не судом.
— Идите скорей, кончайте ваши дела.
— Ну, ну… В одну минуту!
Они ушли в кабинет. Поговорили. Климушкин ушел, не оставшись ужинать.
Надежда Александровна, смеясь, стала про него рассказывать. Бывший молотобоец, теперь комиссар юстиции. Работник удивительный. — Вот, действительно, толст неприлично, но даже и это у него как-то мило. Поразительная способность сразу схватить дело, сразу ориентироваться в нем и выдвинуть самое важное. Это, я заметила, специально — пролетарская черта. Интеллигент возьмется: что? как? да почему? А он по намеку ловит. И инстинктом берет правильную пролетарскую линию. Спецы-юрисконсульты из сил выбиваются, чтоб оплести его буржуазною своей «законностью», а он ее рвет, как паутину, ни в чем не отклоняется от своего пути.
Корсаков лениво сказал:
— Сановничества много стало. Удивительно, как портит людей положение. С Джигитской улицы пять минут ему ходьбы до ревкома, — ни за что не пойдет пешком, обязательно вызывает машину. Уж ниже его достоинства. Нет каких-то устоев.
Надежда Александровна враждебно взглянула и спросила с насмешкою:
— Как у вас, интеллигентов?
— А ты не интеллигентка?.. Да, у идейных интеллигентов. Эти как-то прочнее, не так легко голова кружится. Отдельные люди там, пожалуй, крепче и цельнее. Но средний тип, в массах, — менее устойчивы, легче злоупотребляют властью. С просителями грубы и презрительны, с ревизуемым сядут ужинать, от самогончику не откажутся… Ну, да пройдет со временем. Закваска, все-таки, прочная.
— Вот буржуазная психология! А я как раз заметила наоборот; именно интеллигенты при первой же возможности возвращаются к своим прежним барским привычкам… Да вот, ты же первый. Постоянно — то тебе невкусно за столом, того не хочется…
Корсаков зевнул и лег на короткий сундук около буфета, лицом кверху, ногами упираясь в пол.
— У старых работников это еще ничего, — школа есть, — сказал он. — А вот у новых, недавних, — черт их знает, на чем душу свою будут строить. Мы воспитание получали в тюрьмах, на каторге, под нагайками казаков. А теперешние? В реквизированных особняках, в автомобилях, в бесконтрольной власти над людьми…
Надежда Александровна вставила:
— В кровавых боях на фронтах…
— Да, в боях… Но нам не только защищаться, — ах, черт возьми, — нам нужно и созидать. Бои, это — пустяки. И быки испанские в боях великолепны, а социализма с ними не создашь.
Кате нравилось, что Корсаков говорит прямо, что думает, — не то, что Надежда Александровна или Вера. И когда говорилось так, без казенного самохвальства, с сознанием чудовищной огромности и трудности встающих задач, ей приемлемее становились их стремления.
Надежда Александровна раздраженно возражала Корсакову — долго и убедительно. Он молча слушал, закрыв глаза, вытянув туловище на сундуке, запрокинув лицо к потолку. Катю поразило, какое его лицо усталое и бледное. Бородка торчала кверху, рот был полуоткрыт, как у мертвеца. Легкий храп забороздил воздух.
Надежда Александровна тихонько засмеялась.
— Смотрите, спит!
Вера шепнула:
— Как низко голова лежит. Подушку бы подложить.
— Нет, разбудим тогда.
Замолчали. От тишины Корсаков проснулся, быстро поднялся на сундуке и тряхнул головою. Взглянул на часы.
— Пора ехать.
— Куда еще?
— Военком просил на заседание. Вздремнул, теперь освежился.
И уехал. Надежда Александровна сказала:
— Теперь до поздней ночи. И потом до света будет сидеть в кабинете за бумагами. И так изо дня в день. Спит часа три-четыре. А сердце больное… Ну, а ты, партизан, иди-ка спать! — обратилась она к сыну.
Вера спросила:
— На скрипке он теперь продолжает играть?
— Где там! Со времени революции и в руки не брал.
— А помнишь в ссылке, в Верхоленске? На именинах Хуторева. Белая ночь в раскрытые окна. И вы трио составили, — Engellied
[4]. Хуторев на гитаре вместо пианино, Михаил Тихонович на скрипке, а ты пела.
Покойной ночи, мама!
Меня тот звук манит с собой…
Правда, ангельская песня! Как будто с неба звуки неслись. Петров сидел в уголке и вдруг захлюпал. И я, — так глупо: реву, захлебываюсь; вышла из избы, чтобы вам не мешать. Бледные звезды на зеленоватом небе, черные сосны…
Ясные лучи ударили из зрачков Надежды Александровны.
— Да, бывают такие минуты. Вдруг все заполнится такою красотою, все вдруг станут такие близкие.
— А Хуторев сам. Помнишь, он тогда читал стихи. Мы собрались проститься с ним, пред его бегством. Я тогда в первый раз услышала эти стихи. Как к осужденному на смерть приходит священник и уговаривает его покаяться. Тот отвечает, что каяться ему не в чем. Священник настаивает. И вот осужденный в его присутствии начинает свое покаяние:
Прости, господь, что бедных и голодных
Я горячо, как братьев, полюбил!
Прости, господь, что вечное добро
Я не считал бессмысленною сказкой!..
Все замолчали. Вера из глубины души вдруг сказала: