Наружная дверь без стука открылась, вошла в кухню миловидная девушка в теплом платке, с нежным румянцем, чудесными, чистыми глазами и большим хищным ртом.
— Добрый день!
— А, Уляша!.. Садитесь, попейте чайку.
Девушка поставила на стол две бутылки молока, покраснела и села на табуретку. Иван Ильич, расхаживая по кухоньке, спросил:
— Ну, что хорошенького слышали про большевиков? Где они сейчас?
— Вы, чай, лучше знаете.
— Откуда же нам знать?
— Вчера почта из города проезжала, ямщик сказывал, — в Джанкое.
Иван Ильич захохотал.
— Ого! Быстро они у вас шагают!.. Что же, ждут их на деревне?
Уляша промолчала и с неопределенною улыбкою взглянула в угол.
— Большевиков-то у вас, должно быть, не мало.
— Кто ж их знает… — Она застенчиво улыбнулась и вдруг: — Да все большевики!
— Вот как?
— И папаша большевик, и все наши большевики.
— И вы тоже?
— Ну, да.
— А что такое большевизм?
— Сами знаете.
— Нет, не знаю. Каждый по-своему говорит.
— Представляетесь.
— Ну, все-таки, — что же такое большевизм?
Уляша помолчала.
— Дачи грабить.
— Что?!
— Дачи ваши грабить.
Иван Ильич громко захохотал на всю кухню.
— Точно и верно определила. Молодец Уляша!
Катя сказала:
— Вот, Уляша, вы говорите, что и вы большевичка. Что же, и вы пойдете, например, нас грабить?
— Все пойдут. Уж теперь сговариваются. Отказываться никому не позволят. А нам что ж свое терять?
— Почему же именно дачников грабить?
— Они богатые.
— А мужики у вас в деревне не богатые? Вон, Албантов осенью одного вина продал на сто двадцать тысяч. Сами же вы говорили, что у каждого мужика спрятано керенок на двадцать — тридцать тысяч. И все у них есть, всякая скотина. Где же нам, дачникам, до них?
— Нет, мужики не считаются богатыми.
— Да почему же? Вон, у вашего отца — две лошади, две коровы, гуси, свинья, десятка два барашков… Да вы бы дня, например, не стали есть так, как мы едим. Теперь только мужики у нас и богаты.
— Мы работаем. А дачники все лето на берегу лежат голые, да цветы по горам собирают.
Катя возмутилась. Она стала говорить об интеллигентном труде, о тяжести его. Потом стала объяснять, что большевики хотят лишить людей возможности эксплуатировать друг друга, для этого сделать достоянием трудящихся землю и орудия производства, а не то, чтоб одни грабили других.
Возмутился Иван Ильич и напал на Катю.
— Это ты о социализме говоришь, а не о большевизме. Зачем ты тогда уехала из Совдепии?.. Нет, Уляша, большевизм именно в том, как вы говорите: грабь, хватай, что увидишь, не упускай своего! Брось работать и бездельничай. И только о себе самом думай.
Уляша выпила чай, сказала «спасибо» и встала.
— Папаша велел сказать, что с завтрашнего дня молоко по три рубля кварта.
Анна Ивановна всплеснула руками.
— Да что ты, Уляша, говоришь! Было полтора и вдруг три рубля, вдвое дороже!
— И потом больше не велел вам носить, сами ходите. Много, говорит, время уходит.
Иван Ильич решительно сказал:
— Ну, нечего тогда разговаривать. Столько платить не можем. Не надо. Пейте сами.
Глаза Уляши стали серьезными, она значительно ответила:
— Мы сейчас молока не пьем: великий пост.
Иван Ильич захохотал.
— Молоко пить нельзя, а людей грабить можно! Нет, Уляша, вы просто прелесть!
— В город будем возить сметану, творог.
— Ну, и возите себе.
Уляша застенчиво улыбнулась, покраснела и сказала:
— До свиданья вам!
— До свиданья.
Катя протянула печально:
— Значит, и без молока!
Иван Ильич сердито накинулся на нее:
— Я не понимаю, с чего ты вдруг вздумала защищать пред нею большевизм. Удивительно своевременно!
— Пусть же она знает, что такое большевизм в идее.
— «В идее!..» Чрезвычайки, расстрелы, разжигание самых хамских инстинктов — и идея!
Они стали спорить, сердясь и раздражаясь. Иван Ильич махнул рукою и ушел в спальню.
Лег на постель и стал читать газету. В обычном старом стиле сообщалось о доблестных добровольческих частях, что они, «исполняя заранее намеченный план», отступили на восемьдесят верст назад; приводилось интервью с главноначальствующим Крыма, что Крыму большевистская опасность безусловно не грозит; сообщалось, что Троцкий убит возмутившимися войсками, что по всей России идут крестьянские восстания, что в Кремле всегда стоит наготове аэроплан для бегства Ленина. Ничему этому не верилось, но все-таки приятно было читать.
Из деревни за Иваном Ильичом приехал на линейке красавец-болгарин: жена его только что родила к истекает кровью. Иван Ильич поехал. У роженицы задержался послед. Иван Ильич остановил кровотечение, провозился часа полтора. На прощание болгарин, стыдливо улыбаясь, протянул Ивану Ильичу бумажку и сказал:
— Вот примите малость!
Домой Иван Ильич воротился в сумерках. Катя спросила:
— Сколько тебе заплатили?
Он усмехнулся.
— Вот какая хозяйственная стала! Все сейчас же о деньге!
— Нет, серьезно, — сколько?
Иван Ильич неохотно ответил:
— Три рубля.
Катя ахнула.
— А фунт хлеба стоит семьдесят пять копеек! Значит, четыре фунта хлеба, гривенник на прежние деньги! Да как же ему не совестно! Ведь это Албантовы, первые богачи в деревне, они осенью одного вина продали на сто двадцать тысяч. Как же ты его не пристыдил, что так врачу не платят?
Иван Ильич решительно и серьезно ответил:
— Этим не торгуют и об этом не торгуются. Оставим.
— Да, выгодно для них! Сами за бутылку молока полтора рубля берут, а доктору платят трешницу. Вот где настоящие эксплуататоры!
— Марфа, Марфа! О многом печешься! — вздохнул Иван Ильич и пошел к себе.
Начиналась самая трудная пора дня. Керосину не было, и освещались деревянным маслом: в чайном стакане с маслом плавал пробочный поплавок с фитильком. Получался свет, как от лампадки. Нельзя было ни читать, ни работать. Анна Ивановна вязала у стола, сдвинув брови и подняв на лоб очки. Когда-то она была революционеркой, но давно уже стала обыкновенной старушкой; остались от прежнего большие круглые очки, и то еще, что она не верила в бога. Иван Ильич медленно расхаживал по узкой спаленке, кипя от вынужденного бездействия. В железной печке полыхали дровешки, от нее шел душный жар. По крыше шумел злобный норд-ост, море в бешенстве бросало на берег грохочущие волны. Катя убралась с посудою и ушла в бывшую коморку для прислуги за кухней, где она теперь жила зиму. Там, не жалея глаз, она села с книгой к своей коптилке.