— Да хорошо бы.
— Иван Петрович, можно? Хозяин ответил:
— Ну, ясно. Просим милости.
— Так вот что: оставайся, а мне нужно идти на открытие яслей. Мы организовали, нужно сказать приветствие.
— А можно мне с тобой?
— О! Отлично! Идем. Тут недалеко, всего две версты лесом. Метель затихла. Шли просекой через сосновый бор. Широкий дом на краю села, по четыре окна в обе стороны от крыльца. Ярко горела лампа-молния. Много народу. В президиуме председатель сельсовета, два приезжих студента (товарищи дивчины), другие. Выделялась старая деревенская баба в полушубке, закутанная в платок: сидела прямо и неподвижно, как идол, с испуганно-окаменевшим лицом.
Говорил длинную задушевную речь худощавый брюнет с загорелым, энергичным лицом. Очень хорошо говорил: о великом пятилетнем плане, о необходимости коллективной обработки земли. Юрка знал его: это был Бутыркин. Потом говорила новая знакомая Юрки — о значении яслей, о раскрепощении женщины, тоже о коллективизации. Юрку странно волновала и речь ее, — с какими-то неуловимо знакомыми интонациями, теми, да не теми, — и весь облик девушки, мучительно-милый, знакомый и в то же время чуждый. И вдруг мелькнуло: «Лелька!» Все поразительно напоминало Лельку. Только глаза у этой были стального цвета, и больше ощущалось определенности в лице, больше мужественности какой-то, что ли.
Дивчина кончила, села рядом с Юркой. Стала говорить школьная работница. Юрка спросил:
— Ты, случаем, не знакома с Лелей Ратниковой?
— Как же — не знакома! Родная мне сестра.
— Да что ты?! Вправду?
— Ну, ясно.
— Ведь она в нашей бригаде, здесь же.
— Здесь?!
Нинка так это крикнула, что все обернулись. Жадно стала расспрашивать вполголоса Юрку. Спросила:
— А ты меня завтра не возьмешь с собой, чтоб повидаться с нею?
— Ну как же? Очень хорошо. Назад тебя в санях же и отвезу.
Председатель стал вызывать женщин сказать от лица матерей. Бабы пересмеивались, толкались и прятались друг за друга.
Выступил опять Бутыркин. Он говорил хорошо, знал это и любил говорить. Юрка никак не мог согласовать с его задушевным голосом и располагающим лицом то, что про него рассказала Нинка. Бутыркин говорил о головокружительных успехах коллективизации в их районе, о том, как это важно для социалистического строительства, о пользе яслей и детских приютов.
— Товарищи! И за наши ясли нам нужно ухватиться изо всех наших сил. Владелец этого дома упирается, хочет дом удержать за собой, подал на нас в суд, но мы этого дома все равно ни за что не отдадим. Лучше уж воротим те тысячу восемьсот рублей, что он заплатил за этот дом.
Прочли проект резолюции. Председатель спросил:
— Не будет ли каких добавлений к резолюции? Нинка сказала:
— У меня есть добавление.
Вышла к столу президиума. Глаза блестели озорно и весело.
— Товарищи! Есть, к сожалению, и среди партийцев люди, которых кашей не корми, а дай им побольше наболтать разных красивых слов. А дойдет до дела, форменный рвач, обыватель, только и думающий о своем кармане. Тем приятнее видеть, что выступавший здесь товарищ Бутыркин не из таких. Я удивляюсь, что в резолюции ничего не упомянуто о том, что тут заявил товарищ Бутыркин, Он обещается воротить новому хозяину те тысячу восемьсот рублей, что получил от него за этот дом, только бы дом остался за яслями. Это — поступок, достойный настоящего коммуниста-большевика. Я предлагаю в резолюции выразить благодарность товарищу Бутыркину за его предложение.
В публике взрывались короткие смешки. Бутыркин растерялся, вскочил, зло блеснул глазами.
— Я не это сказал! Нинка невинно спросила:
— А что же вы сказали?
— Я сказал, что если суд присудит дом в его пользу, то дома ему не возвращать, а лучше отдать деньги, которые он за дом заплатил.
— Откуда деньги взять?
— Из общественных, конечно. Откуда же еще? Нинка протянула:
— Я очень извиня-аюсь! Я думала, вы хотели отдать те деньги, что сами с него за этот дом взяли. Я вас не так поняла. Конечно, в таком случае об вас вовсе не нужно прибавлять в резолюции.
Женский голос из публики крикнул:
— Своих-то не хотится отдать, что за дом получил! А у другого дом даром отобрал! Ловок. Хохот шел по собранию.
* * *
Утром Юрка с Ниной поехали в Одинцовку. Стоял морозец, солнце сверкало. За успокоившимися бело-голубыми снегами дымчато серели голые рощи, в них четко выделялись черные ели. Юрка настойчиво расспрашивал Нинку о ее работе, жадно смотрел в глаза.
— Так, говоришь, середняка никак нельзя раскулачивать? А если он в колхоз не желает идти? Значит, против социализму, значит, враг классовый! Нешто не так?
— Ясно, не так. Ленина не читал? Разрывать нам нельзя с крестьянством, надо его постепенно перевоспитать, а не нахрапом действовать.
Юрка недоверчиво поглядывал на нее.
— И вправду, — чтоб только добровольно шли?
— Ну как же иначе!
— А когда раскулачиваем, все нужно отбирать?
— Все, конечно. Весь инвентарь, весь скот и вообще излишки все.
Юрка поколебался, вдруг спросил:
— Ас мальчишки пятилетнего валенки можно снять? Нинка изумленно оглядела его.
— С ума сошел!
Юрка отвернулся и замолчал. Долго правил молча, старательно нахлестывал кобылу. Потом решительно повернулся к Нинке.
— Так не надо было валенки отбирать? Категорически?
— Категорически.
— Та-ак…
Всю остальную дорогу он глубоко молчал.
* * *
Нинка, не стучась, распахнула дверь и ворвалась к Лельке. Крепко расцеловались. Смеялись, расспрашивали, дивились, что так близко друг от друга работают и не знали. Нинка видела в комнате две кровати, видела Ведерникова, сидящего на одной из них. Но об этом не спрашивала. Кому какое дело?
Закусывали, пили чай. Лелька вдруг вспомнила.
— Погоди-ка! Тут недавно инструктор приезжал, справлялся о комсомолке Ратниковой, что ведет подрывную работу. Напоролся на меня. А это, случаем, уж не ты ли была?
У Нинки знакомым Лельке озорным огнем загорелись глаза.
— Видно, я и есть. Все время доносы шлют, что развожу контрреволюционную работу… Наверно, про меня.
Осторожно вошел в комнату Юрка, присел к столу.
Не прошло и получасу, — между Нинкой и Лелькой запрыгали такие же колючие электрические искры, как, бывало, у них обеих с матерью, при беседе с нею.
Нинка изумленно пожимала плечами.