— Да, многих, многих! Всех, кто не большевик. Значит, почти весь русский народ. Много еще работы предстоит.
— Трудового народа мы не трогаем, его мы убеждаем, и знаем, что он постепенно весь перейдет к нам. А буржуазия, — да, с нею церемониться мы не станем, она с нами никогда не пойдет, и разговаривать мы с нею не будем, а будем уничтожать.
— Уничтожать? Я что-то не пойму. Как же, — физически уничтожать?
— Да хоть бы и физически. Не ликвидируешь их, — уйдут к Колчаку, к Деникину и будут сражаться против нас.
Катя ахнула.
— Леонид, что ты говоришь? Для марксизма важно уничтожение тех условий, при которых возможна буржуазия, а не физическое ее уничтожение… Какая гадость!
Леонид пренебрежительно взглянул на нее.
— Э, милая моя! С чистенькими ручками революции делать нельзя. Марксизм, это прежде всего — диалектика, для каждого момента он вырабатывает свои методы действия.
— Но погоди, — сказал Иван Ильич. — Ведь вы сами при Керенском боролись против смертной казни, вы Церетели называли палачом. И я помню, я сам читал в газетах твою речь в Могилеве: ты от лица пролетариата заявлял солдатам, что совесть пролетариата не мирится и никогда не примирится со смертною казнью. Единственный раз, когда я тебе готов был рукоплескать. И что же теперь?
Леонид изумленно пожал плечами.
— Удивительно! Мы уж совсем на разных языках говорим… Ну, да! Тогда речь шла о казни солдат, мужественно отказывавшихся участвовать в преступной империалистической бойне. А теперь речь о предателях, вонзающих нож в спину революции.
— Но ведь ты говорил — пролетариат никогда не примирится со смертною казнью, в принципе!
— Полноте, дядя! Может, и говорил. Что ж из того! Тогда это был выгодный агитационный прием.
Катя гадливо вздрогнула. Иван Ильич схватился за грудь, прижал руки к сердцу и, закусив губу, шатающимся шагом заходил по кухне.
— Предали революцию! — с тоской воскликнул он. — Предали безнадежно и безвозвратно!
Леонид насмешливо блеснул глазами.
— Да неужели вы, дядя, не понимаете, что революция — не миндальный пряник, что она всегда делается так? Неужели вы никогда ничего не читали про великую французскую революцию, не слыхали про ее великанов, — Марата, Робеспьера, Сен-Жюста или хотя бы про вашего мелкобуржуазного Дантона? Они тоже не миндальные пряники пекли, а про них вы не говорите, что они предали революцию… Ну, хорошо, мы предали. А вы, верные ее знаменосцы, — вы-то где же? Нас много, за нами стихия, а вы, — сколько вас?
— Вас много, потому что хамов много.
— Допустим. А вы, чистенькие, безупречные, — что вы делаете в это великое время? Вы, — я не знаю, может быть, вы за добровольцев?
— Нет, брат, избавь от этой чести!
— А тогда что же? Кто с вами? И что вы хотите делать? Сложить руки на груди, вздыхать о погибшей революции и негодовать? Разводить курочек и поросяточек? Кто в такие эпохи не находит себе дела, тех история выбрасывает на задний двор. «Хамы» делают революцию, льют потоками чужую кровь, — да! Но еще больше льют свою собственную. А благородные интеллигенты, «истинные» революционеры, только смотрят и негодуют!..
Иван Ильич ходил и молчал. Потом вдруг круто остановился перед Леонидом и спросил:
— Скажи, пожалуйста, для чего ты сюда приехал?
— Я уже вам говорил: отдохнуть.
— Зачем же тебе было ехать для этого сюда, пробираться через фронт, подвергаться опасностям? Ведь для «усталых советских работников» отдых у вас создается просто: выгони буржуя из его особняка, помещика из усадьбы — и отдыхай себе вволю от казней, от сысков, от пыток, от карательных экспедиций, — набирайся сил на новые революционные подвиги!
Леонид, улыбаясь про себя, молча отхлебывал из кружки чай. Иван Ильич тяжелым взглядом смотрел на него.
— А скажи, пожалуйста: если бы кто-нибудь приехал и остановился у тебя, кто, — ты верно знаешь, — всею душою против большевиков, и кто, ты подозреваешь, приехал работать против них, — что бы ты сделал?
Леонид взглянул вызывающе смеющимися глазами.
— Странный вопрос. Конечно, дал бы знать в чрезвычайку. Она бы мигом с ним разделалась.
— Донес бы, значит?
— И глазом бы не моргнул.
Иван Ильич тяжело дышал и смотрел на него. Лицо его краснело, в душе поднимался вихрь. Стараясь овладеть собою, он медленно и спокойно сказал:
— Вот что, голубчик! Я не доносчик, и в жизнь свою никогда доносчиком не был. И на тебя не донесу. Но… уходи, милый мой, от нас сейчас же.
Катя порывисто двинулась, но ничего не сказала. Леонид, не допив стакана, с неопределенною улыбкою встал и медленно вышел. Слышно было, как он в Катиной каморке зажег спичкою коптилку, как укладывал свои вещи. Все молчали.
Анна Ивановна нерешительно сказала:
— До утра бы оставить его, пусть переночует. Куда он пойдет, на ночь глядя?
— Нет!! — бешено крикнул Иван Ильич. Лицо его стало темным, как чугун. — Сейчас же вон! Доносчик, палач, — не позволю поганить нашего дома! Иначе сам уйду! Так вы все и знайте!
Он зашагал по кухне и вдруг качнулся, как сильно пьяный. Анна Ивановна побледнела, Катя вскочила и подбежала к нему. Он отстранил ее рукою.
— Не-ет!.. Нужна, господа, хоть какая-нибудь брезгливость! Вы самого Иуду готовы в постельку уложить и укрыть тепленьким одеяльцем!.. Не-ет!..
Вошел Леонид с котомкою за плечами.
— Палку свою я, кажется, здесь оставил.
Он взял в углу палку. Глаза его смотрели кротко, в них было то хорошее, покорное и грустное, что Катя знала в нем в часы преследований и несчастий в былые времена. У ней сжалось сердце.
— Куда ты пойдешь?
— Наших тут везде много, приют найду где угодно. До свидания! — мягко сказал он.
— Погоди, Леня!
Катя быстро отрезала половину большого хлеба и подала ему.
— Э, дурочка, на что мне! Ведь у самих муки мало.
— Ну, ну, бери!
Он взял и вышел. Все молчали.
Муж и жена, с очумелыми глазами, полными отчаяния и усталости. С утренней зари до поздней ночи оба беспомощно трепались в колесе домашнего хозяйства, неумелые и растерянные. Пилили вдвоем дрова тупою пилою с обломанными зубьями и злобно ссорились. Он колол поленья зазубренным топором, то и дело соскакивавшим с топорища. Она доила корову, которой смертельно боялась.
Корова брыкалась, ей связывали ноги. Жена опасливо доила, каждую минуту готовая отскочить, а муж стоял перед мордою коровы, косился на рога, грозил толстой палкой и свирепо все время кричал. И были у коровы такие же ошалелые глаза, как у хозяев.