Так было и тут. Организованное, крепко дисциплинированное меньшинство клином врезалось в гущу бегущих, остановило их своим встречным движением, привлекло на себя все их внимание — и повело вперед.
* * *
Сын Лелькина квартирного хозяина, молодой Буераков, рамочник с их же завода, был ухажер и хулиган, распубликованный в газете лодырь и прогульщик. Раз вечером затащил он к себе двух приятелей попить чайку. Были выпивши. Сидели в большой комнате и громко спорили.
Лелька удивленно прислушивалась. Сквозь стену долетали слова: «пятилетка», «чугун и сталь», «текстильные фабрики»… Ого! Хохотала про себя и радовалась: Буераков с приятелями — и те заговорили о пятилетке!
В дверь раздался почтительный стук. Вошли спорщики. Буераков просил разрешить их спор: почему в пятилетке такой напор сделан на железо, уголь, машины в ущерб прочему?
Лелька объяснила. Буераков удовлетворенно сказал:
— Ну что? Не так я говорил? Откуда мы машины возьмем, — ткацкие там, прядильные и разные другие? Весь век из-за границы будем выписывать? Вот почему весь центр внимания должен уделиться на чугун, на сталь, на машины. Научимся машины делать, тогда будет тебе и сатинет на рубашку, и драп на пальто. Ну, спасибо вам. Пойдем, ребята… А то, может, с нами чайку попьете, товарищ Ратникова?
Лелька пошла, и весь вечер они проговорили о пятилетке.
* * *
С прошлого года завод обслуживала великолепная нарпитовская столовая, занимавшая левое крыло нововыстроенного универмага. Большой, светлый зал, кафельный пол, чистота.
У большого окна, за столиком, сидел за тарелкой борща инженер Сердюков. Лелька получила из окошечка свою тарелку борща и села за тот же столик. Нарочно. Ее интересовал этот молчаливый старик с затаенно насмешливыми глазами, крупный специалист, своими изобретениями уже давший заводу несколько миллионов рублей экономии.
Разговорились. Лелька ему понравилась. И он говорил — с чуть насмешливою улыбкою под седыми усами:
— Эн-ту-зи-азм?.. Да, пожалуй: рвение рабочих вам удалось искусственно подогреть новизною дела и энергичностью агитации; может быть, есть даже и настоящий энтузиазм. Но — долго ли может человек простоять на цыпочках? Как возможно в непрерывном энтузиазме, из года в год, ворочать на вальцах резиновую массу или накладывать бордюр на галошу?
Лелька спросила со скрытой враждою:
— Вы, значит, никакого значения не придаете соцсоревнованию и ударничеству?
— О-г-р-о-м-н-е-й-ш-е-е! Огромнейшее придаю значение. Но главное его значение не в том, что оно непосредственно поднимает производительность и качество труда. Это может тянуться месяц, два. Повторяю: на цыпочках долго не простоишь. Важно совсем другое. Ударничество дает возможность подойти к рабочему с определенными требованиями: ты, братец, сам вызвался, — так работай же добросовестно! В рабочем воспитывается совершенно новое для него отношение к труду. Может быть, — Сердюков насмешливо улыбнулся, — может быть, и у нашего рабочего в конце концов выработается подлинное уважение к труду, которое так бросается в глаза у западноевропейского рабочего. Только теперь начинаешь вздыхать посвободнее и перестаешь отчаиваться в будущности нашего производства. Ведь в течение целых десяти лет систематически вытравливалось у рабочего всякое чувство ответственности, всякая дисциплинированность. Только директор или инженер попытаются хоть немножко подтянуть, — сейчас же поднимается травля в газетах, вмешивается завком, ячейка, — и руководство сменяется. И всякий предпочитал ни во что не вмешиваться, — пусть все идет, как хочет, а то заедят.
Вышла Лелька из столовой. Захотелось ей пройтись. Осенние дни все стояли солнечные и сухие. Солнышко ласково грело. Неприятный осадок был в душе от всего, что говорил инженер Сердюков; хотелось встряхнуться, всполоснуть душу, смыть осадок. Так все трезво, так все сухо. Так буднично и серо становится, так смешно становится чем-нибудь увлекаться. Даже Буераков — и тот давал душе больше подъема, чем этот насмешливый, до самого нутра трезвый человек, более, однако, нужный для завода, чем тысяча Буераковых.
Переваливаясь, медленно шла из парткома, с портфелем под мышкой, толстая Ногаева. Лелька нагнала ее.
— Погодка-то, а? Совсем как будто лето!
Пошли вместе. Говорили о работе временной контрольной комиссии по деятельности рабочих бригад, куда выбрали Лельку.
О результатах соцсоревнования. О будущих перспективах. Лелька сказала с усмешкою:
— Сейчас со спецом говорила. Смеется. Все это, говорит, вы искусственно разожгли. И никакого энтузиазма в рабочем классе нет. Хоть бы добросовестно работать научились, как западноевропейские рабочие, и то бы хорошо А что говорить об энтузиазме!
Ногаева, выпучив глаза, закуривала папиросу «Дели». Закурила и своим спокойно-уверенным, несомневающимся голосом ответила:
— Слыхала. Все спецы так. Читают газеты и смеются: где же это по-газетному? Все дело в том, как поглядеть. Гляди на того, на другого. Где энтузиазм? Так, серенький народ, что им до чего! Иван Иваныч да Нюрка. Ему бы выпить, ей — с кавалерами погулять. А как попрут все вместе, вдруг почуешь: не Иван Иваныч, не Нюрка, а — пролетариат. Каждый — серый, а вместе — блестят. Что же скажешь, — не они все вместе прорыв ликвидировали? Разожгли? Разожгли, верно. А песок ты разожжешь? Капиталисты рабочих на свою работу — разожгут?
Все больше Лельке начинала нравиться Ногаева.
* * *
Вечером пришла к Лельке ее сестра Нинка. За последний год стала она серьезнее и сдержаннее, но как будто замкнулась от Лельки с того времени, как они прекратили общий дневник. Видались редко.
Сегодня Нинка с блестящими глазами накинулась на Лельку.
— Прочла в газетах, как вы прорыв ликвидировали. Рассказывай. Поподробней. Как все было.
Лелька рассказывала, и помимо ее воли, как всегда в таких рассказах, все выходило глаже, завлекательней и ярче, чем было на самом деле, Нинка жадно слушала. Лелька с радостью почувствовала: Нинка горит тем же восторгом, как и сама она.
Сидели долго, пили чай и хорошо говорили.
— Вот теперь — да!.. Лелька, помнишь, как тосковали мы по прошедшим временам, как мечтали об опасностях, о широких размахах? Ты тогда писала в нашем дневнике: «Нет размаха для взгляда». А теперь — какой размах! Дух захватывает. Эх, весело! Даже о своих зауральских степях перестала тосковать. Только и думаю: кончу к лету инженером — и всею головою в работу.
— А как насчет шарлатанства?
Черные брови Нинки набежали на глаза и затемнили лицо.
— Не хочется об этом сейчас думать. Хочется бороться, хочется действовать. Поле открывается огромное. Шарлатанство свое я спрятала в карман.
— А все-таки — не выбросила совсем?
— Нет. В душе мне и теперь часто хочется засунуть руки в карманы и над многим хохотать, и на многое злиться.