— Д-да... д-давай! — внезапно согласился олизонец, громко чавкая. — Ты л-л-лу!.. л-лу!... ч-ч-ч...
— Лучник?
— Д-да! Ты лучше. Ты лучше всех. Одиссей шагнул в будку, вытесняя несчастного дезертира наружу.
Взялся за кормило.
— Эй! — заорали сверху, из «вороньего гнезда». — Там лодка!
...Память ты, моя память! Ведь мне не понадобилось лезть на мачту, чтобы увидеть. Я, наоборот, зажмурился. И явилось само: на юго-западе, вне границы котла (рубеж ощущался с предельной, почти животной остротой!) мельтешит лодка-кимба. Ходит по строго очерченной дуге, глупо плещет парусом. Словно кутенок: тычется носом в равнодушную суку, путается в шерсти.
Никак не отыщет сосцов.
Даже сейчас мои руки непроизвольно дергаются. Как дернулись тогда, вышвырнув олизонца из будки и направив «Пенелопу» прочь от Трои. Вопреки властному зову. Вопреки тысяче криков, когтей, пальцев; вопреки тысяче недоубитых врагов. Откуда я знал, что сумею хотя бы на миг прорвать тайный занавес?! — Нет, я не знал. Я видел, чувствовал и делал.
«Надо!» — кричал ребенок у предела.
«Надо...» — шептала скука, и тихо вторила ей любовь.
Надо... и стеклистое марево послушно ринулось впереди корабля, убежденное беззвучным воплем души. Открывая смутную дорогу. Лодка на грани вдруг остановилась. Завертелась волчком, вспенивая воду; тоже двинулась навстречу. Похоже, люди в лодке лишь сейчас увидели «Пенелопу». Возникший на пустом месте ветер обезумел: мы шли под туго натянувшимися парусами, и малый парус на лодке также наполнился попутным дыханием. Под истошные протесты олизонца — двое гребцов скрутили его, пытавшегося остановить, развернуть обратно, на Трою — пентеконтера и кимба, корабль и лодка сближались, разрывая паутину границы.
Быстрее!.. Еще быстрее!
И меньше получаса спустя, когда на борт «Пенелопы» поднялись мужчина, женщина и юноша...
%%%
— Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!
— Нравишься... Ты мертвый, да? Он засмеялся. Счастливо, радостно. Протесилай из Филаки.
...На вид ему было под шестьдесят. И тень его выглядела вполне обычной.
%%%
Когда Ангел, которого филакиец упрямо именовал Пустышкой — не вкладывая, впрочем, в прозвище никакого оскорбительного смысла, и даже напротив...
Нет. , Надо иначе.
На обратном пути, занявшем отчего-то больше недели, Одиссею постоянно снился один и тот же сон. Навязчивый, неотступный. Рыжий бежал, бежал, бежал по смутной дороге, а вокруг царили поминки, похожие на праздник, и праздник, похожий на состязания, и состязания, подобные войне, и война, подобная бреду. Ободряющие возгласы, мираж победы впереди, победы со злыми, кожистыми крыльями, вожделенный приз, расплывающийся призраком; и он бежал, бежал вместе с Другими — по смутной дороге, сплошь заваленной вонючим калом скота, влекомого на убой. Было очень важно не вступить в одну из этих лепешек, не дать ноге, обутой в беговой башмак с открытыми пальцами, поскользнуться;
Одиссей слышал хриплое дыхание соперников, их проклятия, когда, забрызганные бычьим дерьмом, они падали в грязь, выбывая из гонки. «Зелена Одиссеева старость!» — надрываясь, кричал кто-то издалека, и недоставало сил возмутиться: какая старость? чья?! — рыжий мчался, прыгал, огибая скользкие, мерзкие ловушки, а кругом царили лишь брызги и брань: вот упал один, второй, третий...
И где-то рядом (в небе?..), обуянные боевой слепотой, бились на перунах копий синеглазый Диомед и Аякс-Большой.
Здесь Одиссей обычно просыпался.
%%%
А вот теперь можно и по-прежнему.
Когда Ангел, которого филакиец упрямо именовал Пустышкой — не вкладывая, впрочем, в прозвище никакого оскорбительного смысла, и даже напротив, — когда Ангел провел лже-убитого тайными путями в родную Фессалию... Сперва Протесилаю показалось, что все-таки можно дважды войти в одну реку. Провинциальная Филака, ивы над рекой, блеянье овец. Дом. Но бывшего возницу Геракла никто не узнавал. Пожимали плечами. Втихомолку посмеивались; смеяться громко боялись. Дом оказался западней, волчьей ямой, на дне которой приглашающе скалились острые колья чужбины. Да и собственно в дом — памятный, обжитый сверху донизу! — его не пустили. Объявили самозванцем, пригрозили натравить собак.
Жена, сильно постаревшая, смотрела на вернувшегося мужа без малейшей тени узнавания.
— Ты понимаешь, рыжий, они воздвигли мне храм! Храм Иолая-Первого! Я зашел, а там, гидра ее сожри, статуя... И что самое гнусное: ведь не похожа! Ни капельки!
Перед вернувшимся Протесилаем замаячил выбор. Раздвоенный, наподобие змеиного жала. Взять родину силой, будто девку-упрямицу, устроить бойню, мечом подтвердив свое право. Или тихо уйти. Исчезнуть. Перестать быть здесь и сейчас, что означало: перестать быть самим собой. По рассказу филакийца становилось ясно: подобный выбор ему не в новинку. Неизвестно, что бывший возница Геракла выбрал в первый раз, но сейчас он колебался. Слишком любил жену, чтобы уйти; слишком не любил пустую кровь, чтобы остаться.
— Ночью я пробрался к ней в спальню. Тайком. Представляешь, рыжий: к собственной жене! Как вор! Как бог...
Увиденное потрясло филакийца. В спальне находилась еще одна статуя: дерево и воск. В постели у супруги. Украшенная лентами, насквозь пропахшая дымом жертвенника. И дурман Лиссы
[41]
клубился в увядших глазах, когда женщина смотрела на мертвое подобие мужа.
Он не выдержал. Сбросил идола на пол. Растоптал. Долго, истово, с острым наслаждением давил подошвами обломки кумира, нагло занявшего чужое место, и, только увидев сияющий, знакомый, любимый взгляд жены, только услышав ее сдавленный стон: «Ты?! Вернулся...», понял, что действительно вернулся.
Утром дом перетрясли сверху донизу.
Искали.
Вопили.
А двое уходили на юг. Пешком. Двое немолодых людей, по-юношески обняв друг друга за плечи.
%%%
— ...Из города в город. И все ближе, ближе!.. Рыжий, ты представить не можешь, что со мной творилось. Будто сердце здесь оставил, в Троаде. Рассказывали: ночью вставал, спящий, и сюда шел. Ловили, связывали, я веревки рвал... я ведь бешеный. Жена со мной намучилась. Говорят, мой храм там, в Филаке, разрушили... сперва не знал. Но чувствую: дряхлеть начал. Кашляю все время. Зубы выпадают, сволочи. А мне нельзя... на кого я ее оставлю?..
Протесилай сгорбился. Перевел дух. Старый, еще крепкий, но уже видно: на исходе. Жена филакийца молча сидела на носовой полупалубе. Штопала ношеную хламиду, достав из котомки. Закончив, принялась вшивать в полы плаща свинцовые шарики. В разговор не вмешивалась. Зато юноша, явившийся вместе с супружеской четой, жадно ловил каждое слово.