Один раз отмерить, семь — отрезать.
— А-а-а-а-а-х!
— Елена!
А я Елены не вижу. Так, еле-еле. Что я, рыжий? выходит, рыжий. Они все с Еленой, у них обожание, восторг у них заполошный, а я, рыжий безумец, с черной Еленинои тенью-старухой — лицом к лицу.
Один на один.
…Хорошо в толпе: захочешь, не упадешь… некуда падать.
* * *
Возвращаться трудно. Почти невозможно. Рвусь из Цепких объятий тайного моря, любой глоток воздуха грозит стать последним, и водоросли прошлого опутывают ДУШУ. Я не такой, как все. Разумные, безумные… это слова, а слова ничего не значат. Я бреду пешком, слепец, глупец, я волочу за собой молчащего Старика — подскажи! ответь! убей, но ответь!!! — а по Спарте вскачь несется Дикая колесница, запряженная драконами в венцах, золотых и серебряных, и за спиной возницы-тени плещут злые крылья. Ярят драконов, бесят хуже плети. Огнем и дымом из зубастых пастей:
— …такую Агамемнону отдать? Никогда!
— Костьми ляжем!
— Стеной встанем!
Зачем я приехал сюда?! Незнакомые люди становятся драконами, незнакомые люди становятся знакомыми, частью меня, это больно, это страшно, и хочется упасть под колеса, лишь бы озверевшая упряжка пошла боком… завертелась!.. остановилась.
Но мне не дано падать под колеса.
Если нужно будет убить — я убью. Если нужно будет предать — я-предам. Если нужно будет спасти — я спасу. Себя, а значит, их. Всех; не всех; никого, кроме себя. Я не знаю, как, но это не имеет никакого значения. Как не имеют значения имена тех, кого понадобится убить и предать ради спасения.
Номос важнее предрассудков.
— …чтобы все по обычаю!
— Ристания! На колесницах!
— И на копьях, и на копьях чтобы! И лук!.. Тяжелая рука опустилась на плечо. Остановила:
— Что ты видел?! Малыш, что ты видел?! Почему ты один не кричишь: «По обычаю! Не отдадим!..»?
Я не знаю этого человека. Раньше мы не встречались. Средних лет, плотного телосложения. Без венца. Одежда в пыли. Жених? вряд ли. Он смотрит на меня так, будто хочет вывернуть наизнанку и узнать: что там, внутри?!
— Они кричат совсем другое, — ответ родился сам. Одиссей плохо понимал, что говорит. И на «малыша» не обиделся. Его рвало словами, будто желчью. — Они кричат: «Мне! мне!! только мне!!!» Вот что они кричат на самом деле. И злые крылья рвут небо над Спартой…
Опомнился.
Вдохнул со свистом.
— Кто? кто ты такой?!
— Протесилай из Филаки. Я только что приехал. Имя странного человека ничего не говорило Одиссею. Приехал. Только что. Значит, жених. Значит, завтра или уже сегодня он будет кричать вместе со всеми: «По-честному! Победителю!» — на самом деле крича: «Мне! Только мне!..»
— А я — Одиссей… с Итаки…
— Я знаю. Мне сказали. Малыш, ты видишь? ты действительно видишь?! Проклятье, почему ты так молод!..
Одиссей отшатнулся. Казалось, удивительный Протесилай сейчас схватит его за грудки и начнет трясти, пытаясь состарить — потому что нужно куда-то бежать, что-то делать, а он, Одиссей, слишком молод…
Солнце рассекло надвое стайку облаков, и короткая, нелепая тень зашевелилась под ногами Протесилая из захолустной Филаки. Смяла песок. Смех хрипло вырвался из груди итакийца. Нет, но ведь смешно! правда, смешно! У взрослого человека тень — ребенок… лет пять, может, шесть!.. Тень-дитя. Корячится на солнцепеке, молит отпустить, в холодок… А у самого Одиссея, у малыша, иная тень — Старик.
Смейтесь!
— Ты ничего не понимаешь, мальчик! Ты видишь, но не понимаешь! Микенский трон опустел, диадема катится по земле, ожидая, кто нагнется и подберет! Эврисфей, ванакт Микен, убит Иолаем-Копейщиком, и теперь…
Протесилай осекся.
Потому что Одиссей подошел к нему вплотную.
— У тебя детская тень, — доверительно сказал рыжий. — У Елены крылатая, а у тебя — детская. Тебе говорили об этом? И еще: я не умею понимать. Я сумасшедший. Тебе об этом тоже не говорили, да? Я умею лишь слышать, видеть, чувствовать и делать…
Ужас отразился на лице Протесилая из Филаки. Но Одиссей уже не видел его лица. Отвернувшись, он он брел наугад, хохоча во всю глотку. Тень-дитя! тень-Ста-РИК. тень-безумие!.. драконы несут колесницу в пропасть:
«Мне! мне, единственному!..»; мыши копошатся на опустелом троне Златых Микен, подбирая крошки власти, и какая-то карга, держа на коленях голову мертвого ванакта, выкалывает ему глаза вязальными спицами, а дядя Алким говорит, что глупо быть копьем в чужой руке, он ничего не понимает, этот Алким, он не знает, что просто быть еще глупее, когда можно не быть, не быть, не… Можно.
…позднее Эвмей рассказывал: они подобрали мeня у общественной лесхи
[55]
. Затащили внутрь, в прохладу. Лесха пустовала, если не считать мертвецки пьяного бродяги у дальней стены; и няня Эвриклея мигом принялась колдовать над итомцем, попутно кляня болванов, отпустивших мальчика без присмотра. Эврилоха, как самого быстроногого, погнали в лавку за снадобьями. Филойтий распалил очаг, закипятил воды в чьем-то шлеме — а я все смеялся.
Тихо,радостно.
Потом перестал.
* * *
Слезятся глаза. В голове Гефестова кузница. Нет, я не могу на нее смотреть! не могу!..
— …очухался.
— Тебе лучше, молодой хозяин?
Ладонь сама скользнула к глазам, прикрыла. С некоторым усилием удалось приподняться; сесть. Мир вокруг качнулся, обретая четкость. Это просто послеполуденное солнце: упало во дворик лесхи, слепит. Просто солнце.
Я люблю солнце.
И шумит не здесь — за стеной, снаружи.
Толпа шумит.
Я люблю толпу, растревоженное осиное гнездо… Диомед! Он ведь остался там, на площади! среди драконов! Они ведь сейчас… с обрыва!..
Вскочил. Слабость отпускала, и в голове прояснилось. Только горчил на губах отвар, которым отпаивала рыжего Эвриклея.
— Ты куда, молодой хозяин?!
— Надо. Спасибо, няня!
— Не за что…
Остальные промолчали. Просто двинулись следом, не отставая, сбившись в маленький, плотный кулак. И няня пошла со всеми, больше ни о чем не спрашивая.
Город ударил в уши многоголосьем, лязгом доспехов, беспорядочным шарканьем сандалий. Люди стягивались в кучки, где поменьше, где побольше, с подозрением косились друг на друга; к кому-то уже спешил десяток тяжеловооруженных воинов — гетайры личной охраны.