Грохот копыт оглушал, венок из священного лавра почти сразу свалился с головы, земля качалась в такт скачке, поводья жгли ладони, пытаясь вырваться из окостеневшей хватки, дважды колесница отрывала от хрустевшего щебня оба левых колеса, и оба раза хрипящий Амфитрион чудом удерживал равновесие, а пот стекал по лбу и невыносимо разъедал глаза, но Амфитрион все равно видел, что Ликимний до сих пор не справился с проклятыми кобылами… вот он ближе… еще ближе… заднее колесо на миг зависает над краем обрыва, но Ликимний, страшно оскалившись, рвет левый повод — и ему удается выиграть у безымянной судьбы один локоть жизни… два локтя… три… почти пять локтей жизни — и в этот промежуток между бортом колесницы Ликимния и краем обрыва, за которым начиналось пенящееся небытие, Амфитрион вбил себя, коней и свою колесницу, как в бою вбивал копье между краем щита и выставленным вперед мечом врага.
— Хаа-ай!..
Он прыгнул. Мгновение они шли совсем рядом, со скрежетом вминаясь друг в друга бортами, — и Амфитрион, не понимая, что делает, боком взлетел в воздух, обрушиваясь на закричавшего Ликимния, чуть не выбросив юного шурина на камни, и пальцами-когтями вцепился в кулаки брата Алкмены, омертвевшие на поводьях.
Еще через мгновение Амфитрион почувствовал, что спина его сейчас порвется.
А небо пахло конским потом и смертью.
Потом была боль в прокушенной насквозь губе, радостная, счастливая боль, потому что земля замедлила бег, постепенно перестала нестись навстречу, грохоча и подпрыгивая; и Амфитрион слизывал с губы кровь, наслаждаясь ее соленым вкусом, и пробовал разогнуть пальцы: сперва свои, а позже — растерянно моргавшего Ликимния.
Только тогда хлынул ливень.
9
…Амфитрион снял с себя шерстяную накидку-фарос, чудом не потерявшуюся во время скачки, набросил ее на скорчившуюся в углу жену; взгляды его и Алкмены на миг встретились, переплелись, стали единым целым, как тела любовников на ночном ложе, — и Амфитрион медленно отвернулся, сгорбившись под невидимой тяжестью.
Еле переставляя ноги, словно каждый шаг давался ему ценой года жизни, он приблизился к краю обрыва и остановился, глядя на море. Мокрые волосы кольцами облепили его лоб, хитон лопнул от подмышки до середины спины, на бедре алела широкая ссадина; он стоял под дождем и смотрел вниз, туда, где на узенькой полоске берега, на мокрой гальке, валялись обломки его колесницы, бился в агонии конь с переломленными ногами, а отпрянувшее море неуверенно облизывало труп второй лошади.
За спиной Амфитриона раздалось громкое истерическое ржание — видимо, ржала гнедая виновница всего случившегося.
Почему-то Амфитриону хотелось думать, что во всем виновата гнедая кобыла.
Он изо всех сил заставлял себя в это поверить — и не мог.
Он стоял и смотрел, как волны, подобно слепым быкам, мечутся во все стороны, то расшибаясь о скалы, то бодая друг друга, а из косматых туч, грозно нависших над заливом, вырываются пучки ослепительных молний и полосуют кипящее море… одно море… только море — и ничего больше.
И где-то глубоко внизу, под ногами, раздавался глухой рокот, будто землю пытались раскачать, но некто сильнейший держал земные корни в своих руках, как еще недавно Амфитрион — поводья колесницы, и земля вопреки всему оставалась неподвижной, хрипло ропща от боли.
Или это просто гремел гром?
Небо в ярости хлестало море бичами молний и тугими струями ливня, море неохотно огрызалось, словно взъерошенный зверь, еще рычащий и скалящий зубы, но уже готовый припасть на брюхо и отползти назад; в рокоте земли и раскатах грома звучали какие-то непонятные людям слова — а между небом и морем стоял измученный человек в порванном хитоне, и стихии боялись взглянуть ему в глаза.
— Кто бы ты ни был, — прошептал Амфитрион, — кто бы ты ни был…
И не договорил.
Вместо этого он повернулся к небу и морю спиной, оглядел свое испуганно-молчащее воинство, криво улыбнулся жене и охающему Ликимнию — и запел… нет, скорее, заорал на все побережье:
— Хаа-ай, гроза над морем, хаа-ай, Тифон стоглавый… ну, дети Ехидны! Хаа-ай…
— Хаа-ай, гроза над морем, — с обожанием в голосе подхватили ветераны, и даже изрядно помятый Ликимний присоединился к общему хору. — Хаа-ай, гроза над миром!..
— Вот так-то лучше, — буркнул Амфитрион, тронул пальцем ссадину на бедре, поморщился и зашагал прочь от обрыва.
10
К ночи они добрались до окраины Крис — добрались изрядно промокшие, но без приключений, и жрецы местного храма Аполлона-Эглета,
[14]
едва завидев священные лавровые венки, тут же разместили всех в примыкающих к храму помещениях, специально предназначенных для паломников.
Расторопный Телем мигом определил, кто из жрецов главный, и удалился с ним, размахивая руками и втолковывая опешившему старцу что-то о внуках Персея, любимцах богов, и тому подобных вещах. Лысина старого жреца встревоженно отражала свет звезд, Гундосый увлеченно ораторствовал — и когда Телем вернулся, то следом за ним шла вереница храмовых рабов, согнувшихся под тяжестью плетеных корзин с разнообразной снедью и винными амфорами.
Амфитрион для виду пожурил вымогателя, и, как оказалось, зря, — главной причиной любезности жреца были отнюдь не речи Гундосого, а торговые галеры в гавани Крис, нагруженные тафосской данью; так что лысый служитель Солнцебога не без оснований рассчитывал на изрядную мзду в пользу храма.
О чем не преминул заявить Амфитриону с подкупающей откровенностью.
Правда, время он выбрал для этого неудачное — утром внук Персея проснулся с дикой болью в спине и содранных чуть ли не до мяса ладонях, на все намеки жреца только хмыкал и чесал расцарапанное бедро, а потом послал в гавань Ликимния и семерых солдат, отказав жрецу в невинном желании направить с Ликимнием добрый десяток дюжих рабов в качестве сопровождающих.
Жрец заикнулся было о невидимых стрелах Аполлона, поражающих не только преступников, но и скупердяев, а также о возможных дурных пророчествах пифии в Дельфах — но Амфитрион довольно-таки невежливо повернулся к жрецу спиной и без лишних слов пошел прочь.
Близ храма располагалась небольшая тенистая роща, в которой бил источник, излечивающий, по поверью, девяносто девять различных болезней. Таким количеством недугов Амфитрион не страдал, но, добравшись до источника, с удовольствием окунул в ледяную воду многострадальные руки и долго стоял так на коленях, закрыв глаза и наслаждаясь покоем полного безмыслия.
«И одиночества», — хотел сказать он себе, но не сказал, потому что минута слабости прошла и звериное чутье, не раз выручавшее Амфитриона в его бурной жизни, подсказало ему обернуться и внимательно оглядеться по сторонам.
Шагах в десяти от него, полускрытый стволом ясеня и пышными кустами шиповника, на таком же морщинистом, как и он сам, бревне сидел старик. Жирный, обрюзгший старик с отвислой, почти женской грудью — отчего старику не стоило бы носить одежду, открывающую левое плечо и часть груди. Не стоило бы, а он носил. Может быть, потому, что не мог увидеть себя. Впалые веки его, казалось, давно срослись и провалились в глубь глазниц, туда, где когда-то были глаза, а теперь были лишь мрак и память.