Часть третья
ПРАВИЛО НОЧНОЕ
ОБРУЧЕНИЕ
Дьяк Власьев много ездил, видел везде Промысел Господень, скалы и долы разных стран. И каждый раз, при возвращении домой, с протаиванием сердечным как бы сквозь тело всего времени от сотворения, дьяк веще — по сменяющимся перед ним придорожным приметам — следил: вот зодчие Ангелы Господни отставляют праздничную буйственность, свирепую претесность и всепышность первых, южнейших, своих опытов — так и всякий истовый творец, смолоду долго хвастливо ярящийся, игриво горящий и каждому кажущий (а по чести, ещё только пробующий) силу, к зрелости приходит к простоте без пестроты, к единственно дивной судьбе и свободе — трудному талому свету, легко пронимающему самую вешнюю, щемящую тучу... Да любую великую внешнюю тьму.
Когда дьяк уезжал по государевой требе в чужие края, ему там бывало неплохо, но под конец уже он чувствовал, что скоро здесь умрёт; а когда возвращался обратно — веселился как юный дубок от любезного ветра. Голова посла прекрасно отдыхала, и сердце востекало к чистому сомнению: да человек ли русский человек? Он ли — Власьев дьяк? Не дерево ли, не река ли, не василёк, не снегирь ли какой-нибудь он, и только неволею случая пошёл на двух ногах, сопливясь и потея?..
В Польше дьяк Власьев установил на тёплом неуверенном снежку прямо под окнами сандомирского воеводы царские подарки: булаву в каменьях, аргамака в яблоках, с прибором, прохваченные золотом меха, персидские ковры, русских живых соболей, куниц, кречетов в клетках.
Мнишек сразу велел впрячь аргамака в свою лучшую бричку — решил дать триумфальный круг по парку перед высыпавшим на крыльцо и веранду семейством, перед гостями и русским послом. Басовитое панское пение, изящный смех, аплодисменты уже покруживали талый воздух придворцовья.
Власьев — эхма, от широты чувств — кучером полез на козлы. Переняв московита за рукав, Мнишек стал оттирать: да у него неисчислимо возчиков, а коли так, сам сенатор примет вожжи, но не обременит низкой заботой прекрасного гостя. Посол что-то буркнул вполголоса. «Что?.. Как?..» — вдруг подняв тонкие бровки, Мнишек выпустил его рукав, отвалился на спинку сиденья.
— Столько же поверх самборского долга, — повторил Власьев громче, лишь поехали.
— И за что? — внятно поджал Мнишек губки, заставляя себя успокоиться.
— Бей смертным убоем, мил лях, передаю в уши устами, что велено, — рек легко, без выражения, как засыпающий дьячок. Трудные дела царёвы ныне таковы, что вообче не до женитеб, колми паче с чужестранками. Царь мой чает — вдруг великий пан оставит притязания и королю скажет: мол, передумал...
Ежи задыхался:
— И это лишь за удвоение польского долга?!
— Утроим, утроим, прости, пане славен, запамятовал... Дюжина флоринов... То бишь тыщ флоринов! Дюжина, конечно, тыщ!
Произошёл страшный дребезг: конь въехал подковами в венецианское зеркало — так направил Власьев, обманутый мгновенным отражением дорожки.
— Вот ещё на русский счёт пятьсот! — гневно свесился из брички Мнишек.
Посол с трудом осадил, аргамак выпятился из свидина — кустарника до того сплочённого, что не опавшего осенью мёртвой листвой. На чуть припудренной снежком, вязкой квашне в трёх местах под кустами остались перевернувшиеся небеса.
— Тпр-ру... В Москве-то ныне страх, яснейший рыцарь, рыси холерные скочут, чумные упыри... А тебе только за то, чтобы на ужас наш не ехать...
Власьев принялся возить Мнишка вокруг подёрнувшегося изнутри ледяной корочкой каменного круга с дурноезжими слонами в середине, навеки вскинувшимися на свечу.
За тополями затихали хлопки, гимны и хохот — гости, видимо, уходили в дом.
Делец-возчик дошёл наконец до указанного ему в Москве предела, до которого мог торговаться. Большей суммы свобода монарха Руси, видно, не стоила. Злясь, Мнишек отверг и это предложение. Тогда Власьев, чувствуя под языком странную сладость, на свой страх и риск поднял цену ещё вдвое. Потом — в три раза.
Настала тишина. Только пищала ось да расшлёпывали грязь стаканчики-копытца.
Власьев обернулся и увидел, как он оплошал: в его тележке никого и не было, сенатор шёл по мазаной метлой аллее, отмахиваясь изредка — как от насекомой погони — рукой: он больше не верил ни одному слову торгового дьяка.
Обогнув в последний раз слонов, дьяк всё же поскакал за ним.
— Честь не даёт мне даже начинать такие... вздорные переговоры, — отбегал, трепеща брыжами манжетов, Мнишек. — Не слушаю!.. Не слышу ничего!..
На другой день посол Власьев был приглашён королём на бал. Королю послом дарены были три коня с прибором, соболя, наперстный бриллиант и стрелы в золотой оправе. Скреня сердце Власьев испросил от имени Димитрия у Зигмунда соизволения пустить из подданства Марину, дочь сандомирского воеводы, законно сочетаться «с мы». В воспоминание радушия, оказанного нам тут, и для братней дальнейшей, меж нами и вами, любви.
Обряд заочного обручения был совершён в доме краковского родственника Мнишков — высокого священника Фирлея. Кардинал Бернард Мацьовский ниспадал над чашами в католическом бело-златом балдахине сам как краешек резной посудки в вольных линиях пенки парного, качнувшегося, молока. По левую руку от кардинала препирались вполголоса Зигмунд с сыном Владиславом. Двое панов, воевода Линский и каштелян Олесницкий, привели невесту. Ещё двое, каштелян Пржиемский и воевода Конецпольский, ввели московского посла — это по обряду был прообраз жениха.
После речей, из коих явствовало, что не Польша Дмитрию, а только Дмитрий Польше должен быть благодарен и обязан за свершаемое здесь, что высшая честь, а не новость искать князьям, баронам и монархам себе подруг в просвещённых и вольных домах шляхетских, все запели «Veni Creator»
[67]. В продолжении всей процедуры смирный и понурый Власьев, когда, по римскому обычаю, кардинал обратился и к нему с вопросом: «Не обещал ли царь руки прежде кому-нибудь?» — вдруг встрепенулся... и с нарочитым изумлением понёс: «А я почему знаю? Он мне того не сказывал!..» Посла вдруг осенило: как просто поселить в эти гордые ряды смятение, затянуть, а глядишь, и расстроить всё дело. Вишь, вишь, сразу смяли фрезы под бородками, волнами пошли стихари, закинулись перья на шапочках...
— Говори за мною, посол! — рявкнул, раздув и налепив свою ненку на стол, кардинал Мацьовский и споро — находчивый — заговорил на латыни. Власьев, даже не стараясь переврать (знал, что ему только вменится в дикость), бессмысленно и верно повторял. Кардинал перстнем, данным ему Власьевым, обручил невесту, Власьев же невестин перстень выкрутил у кардинала через бархатный платок и, отказавшись надеть наотрез, сложил в укромную коробочку. Когда обряд окончился, прелаты свернули московский ковёр, на котором постояли обручённые, и Власьеву пришлось выкупить у ксёндзов его — пока вместо своей государыни — за сто червонцев.