— Прости, тять, ведь я сама не знаю что... Ты дома-то редко бываешь, мне просто тошно, наверно, зимой... А когда тут ещё ты дома, невмоготу просто... — Тыкалась лицом в отцову грудь, большую, как в детстве соседский тын.
— Всю Москву ей призови... — оглаживал Василий Петрович растерянно и равномерно горемычную дочуркину головку. — Тоже — королевна колыванская...
Скопин в это время, идя впереди коня, ведомого слугой, по своему двору, смотрел на поздний огонёк у соседей. Скопин подумал, что Артёмка, годовалый Настин братец, наверно, мятежничает спать, и прислушался в невольном ожидании уловить боевой его выкрик. Отдалённый вопль последовал, но — Настин. Скопин встал как вкопанный, чтобы скрип шагов не затмил ни один слабый звук, но, как ни ставил малахай над ухом, Насти больше не слыхал. Всхрапнул в недоумении аргамак — почему повели целиной, а не тропинкой, к которой пристыл твёрдо хозяин. Сердечно извиняясь, скрипнули петли конюшни. Птица что-то быстро сказала, летя через сад на ночлег. Окна у Головиных погасли.
На другой день, когда Скопин заходил на свой двор с царской службы, ворота соседей ещё были отворены, печатник подпирал верею плечом.
— Кого караулишь, Василий Петрович? — спросил Скопин.
— Да князька бородатого одного, — улыбнулся приветливо Головин. — Выжлят поглядеть захотел.
— Чего их смотреть-то, им у тебя ещё по месяцу нету, — не понимал ещё Скопин.
— Зайди и ты, — добавил, как по радушию нужно, сосед.
— Может, загляну, — пробормотал, мрачнея, Скопин, хотя неделю назад заходил глядеть щенков. — Да книжку твою про Карфаген и Рим занесу, — сообщил, застыдясь вдруг заходить по истраченной причине.
«Так, Непобедимейший сюда решил...» — медленно ходил по своей горнице, рассеянно забрал из рук отца римскую книгу.
«Да Настьке ведь всего пятнадцать лет... Вымахала, правда, превыше иной тридцатилетней... — Вчерашний звук и поздний огонёк объяснились теперь Михаилу. — Значит, как зверюшку? — Налетев, ударили в грудь, отшвырнули в тихий снег пустые летние качели. — Хват!.. И пускай! Сядь, посиди, тебе-то что?!. Сколько их ещё нальётся, этих Настек! И под жом!» — пылал, говорил он себе, но кто-то, ещё незнакомый, говорил ему — как из бережливого далёка, — что хватит, больше не назреет таких ни одной.
Когда Скопин вошёл к Головиным, князя Фёдора Ивановича ещё не было. Стол был полунакрыт: плошки, солонки, кувшины и травки. На образах и поставцах — новые занавесочки китайского атласа. Насти не было — понятно, прихорашивают где-то. Всё идёт как полагается. Настькиной матери тоже не видно — Головин сказал, укладывает с мамками Артёмку, но Скопин уже не поверил: просто мне дают знать, что затёрся не вовремя. Ты, мол, хоть сосед, да чужой, и уходи... И каким-то невнятным и басурманским напевом отзванивало то, что он теперь полностью лишний возле этих стен, где он в первые лета сражался на полу, потом выдерживал осаду за несокрушимой печкой, где со сверчками помогали ему сами домовые, которых Миша и сегодня бы узнал — по дыханию, навстречу и вглубь человечьего. Здесь в каждом углу плоть непростых насельников, а не одна память, соткана из всех движений возлюбленных хозяев и друзей их хором. И Настькины все деяния здесь с детства, все ужимки, ужасы, смешинки, бедоумные порывы, хоть её и нет вот в комнате, а как сквозь свет видна.
«...Выйти, встретить «суженого» прежде Головина? Попробовать ещё раз перед Гедеминычем за шутки у Нагих покаяться?.. С какой стороны-то он прибудет?.. Или тут где-нибудь с ним украдкой переговорить?! — Скопин огляделся. — Да у него зенки под шапку закатятся: куда ни ткнись — я сижу, невест его перебиваю! Да он после такого, чего доброго, пойдёт, сразу утопится у себя в родовом пруду...»
— А ты сего сегодня кьясненький? — влез на поставец с коленками четырёхлетний боярчик Сенечка, старший Артёмкин братец. — Миса Скопин, ты пьяный?
Снова вошёл с улицы хозяин.
— Что-то не едет князь Мстиславский! Расхворался не то? — чесанул в затылке и опять исчез.
— Вот, коли не видывал, гляди, — внёс через минуту в горсти и за пазухой бархатных хортиков
[57] да и выложил прямо на скатерть к солонкам и приправам.
Вдруг вошла Настя — в простом сарафане и шушуне, как раньше, и села против Скопина за стольный уголок...
— Здравствуй, Настя, — почему-то привставая, сказал плохо, глухо.
Настя ответила ещё тише, одними губами. Сидела и улыбалась, глаза только тихи и темны... Миша Скопин с Сенечкой помешивали любопытных хортиков на столе, чтобы не падали на пол и не сбросили посуду; заплакал где-то в своей горенке Артёмка.
— Запсалмил, — сказал Головин. — Неуки-мамки никак не приложат.
Настя встала было, но на пороге показалась уж мать с негодующим ребёнком на руках.
— Вот и мы. Спать не хотим. Вы тут гуляете-курнычите, и мы с вами хотим.
— Дади-ка! — весь преобразился Артёмка, увидев кутят.
— Гляди-ка, собачек елико! — подпевала мать. — Собачки маленькие, как медведики, гляди... Краше места им не нашёл батя твой, туибень!
Артёмка утомлённо хохотал, тянул пальчики к трясущим хвостами игрушкам. Скопин, глядя на Артёмку, нечаянно просветлел. Приняв его у Головиной, покидал всадника — как над седлом — в руках и понёсся с ним вокруг стола за улепетывающим Семёном, взвизгивающим от восторга на поворотах. Не поспевая спастись, Сенька хватал со стола хорта и ужасал им преследователей: подпрыгивая, доставал братишку его мокрым носом над розовой пастью. Артем заливался, смеялись счастливые родители, заслоняла и Настя руками лицо, но бесшумно сияя, блестя на просвет, тесно вились слёзы... Встала она и тихонько вылетела прочь...
И тогда Скопин, покачивая клонящегося в изнеможении к его плечу Артёмку, сказал тихо окольничему и печатнику Головину:
— Василий Петрович, я ещё мальчишка, своих палат нет у меня, на отцовом подворье живу. Но я государев мечник и выручник Руси всей в будущем, так?.. Что ещё... Служить думаю справно, с прибытком себе и тебе. Отдай — сегодня и до конца светов — за меня рабу Анастасию...
— ...Одно скажу: охрани сей дом Создатель от царёвых мечников! Быстрее титьку бросил, и туда же... — хрипло говорил в то самое время Мстиславский, стоя в мглистой часовне Нагих, сам в мурзамецком панцире, примятом на 6атырлыках зубами волкодавов. — Супружницы ихи пребудут в позоре, али на цепи, аки зверицы — алчны, мучены и изувечены!.. А ты мне перед Богом прямо люба... Я бы тебя, светлорыбица, игрой сердца во клети груди содержал...
На дворе бились в одном припадке бесовства псы, к ним начинали примешиваться злеющие люди: «Трифон, чтой-то с собаками?! Залез, что ли, кто?!» — «Добрынька, тут — вокруг молельни посвети! А ну, тать, выходь: сами найдём, не помилуем!»
— Не гляди, что годами ветох! — понизил князь шёпот. — Вся сила мужская во мне. Я ведь витязь Руси. Да одна беда — ни в шутах, ни в шаркунах палатных никогда не хаживал! Ты только слово реки: коли отвратен и дрянен тебе — отойду и провалюсь для тебя. Поди тогда за Михаила-мечника, коли живот не мил... Я знаю просто: не увидишь свету вольного за скопинскими синячищами... А коли... то... — князь сел в изнеможении, пролязгав латами, на лавку — бородой внутрь стальных пластинок, остриём шлема вперёд, — то и царя не устрашусь, женишат всех развею, а тебя досватаю...