— Но почему? — сказала Мага, глядя на него снизу, как собака.
— Что «почему»?
— Почему?
— A-а, ты хочешь знать, почему все это. Видишь ли, я думаю, ни ты, ни я особенно не виноваты. Просто мы никак не можем повзрослеть, Люсия. Это можно считать нашим достоинством, но за него надо дорого платить. Дети всегда сначала играют, а потом вцепляются друг другу в волосы. У нас что-то вроде того. Надо будет подумать над этим.
(-126)
21
Со всеми происходит одно и то же, двуликий Янус оказывается ненужной роскошью, и в действительности после сорока лет наше подлинное лицо — у нас на затылке, и мы в отчаянии оглядываемся назад. Обычно это называется общим местом. Ничего не поделаешь, приходится это признать, хотя от этих слов современные подростки, неотличимые друг от друга, презрительно кривят губы. В дыму какого-нибудь кафе на Сен-Жермен-де-Пре, среди парней и девиц в восхитительно засаленных трикотажных майках, читающих Даррела, Бовуар, Дюрас, Дуассо, Кено, Саррот,
[216] я, офранцузившийся аргентинец (просто кошмар), уже не вписывающийся в молодежную моду с ее jazz cool, — в руках у меня устаревший «Вы что, сошли с ума?» Рене Кревеля,
[217] в памяти по-прежнему сюрреализм, в печенках сидит знак Антонена Арто, на слуху «Ионизации» Эдгара Вареза,
[218] а в глазах — Пикассо (хотя я, кажется, похож на Мондриана, так мне сказали).
— Tu sèmes des syllabes pour récolter des étoiles,
[219] — смеется надо мной Кревель.
— Каждый делает, что может, — отвечаю я ему.
— А эта фемина, n’arrêtera-t-elle donc pas de secouer l’arbre à sanglots?
[220]
— Ты несправедлив, — говорю я ему. — Она плачет едва слышно, она почти не жалуется.
Грустно дожить до того момента, когда, выпив смертельную дозу кофе и скучая так, что хочется наложить на себя руки, ты с легкостью можешь открыть книгу на странице 96 и вступить в диалог с автором, а вокруг за столиками говорят об Алжире, об Аденауэре, о Мижану Бардо,
[221] о Ги Требере, о Сиднее Беше, о Мишеле Бюторе, о Набокове, о Дзао Вуки, о Луисоне Бобе,
[222] а у меня на родине молодежь говорит… а о чем говорит молодежь у меня на родине? Я уже и не знаю, я так далеко, но они уже не говорят о Спилимберго, о Хусто Суаресе, о Тибуроне де Килья, о Бонини, о Легисамо.
[223] И это естественно. Самое смешное в том, что естественность и действительность, неизвестно почему, вдруг становятся врагами, наступает момент, когда естественное звучит до ужаса фальшиво, когда действительность двадцати лет локтями отталкивает действительность сорока лет, и каждый локоть, словно бритва, разрывает твой пиджак в клочья. Я открываю новые миры, чуждый мне сегодняшний день, и каждый раз все более уверяюсь в том, что прийти к согласию — это худшая из иллюзий. К чему это стремление быть везде? К чему бороться со временем? Я тоже читаю Саррот и тоже смотрю на фотографию женатого Ги Требера, но это то, что происходит со мной, между тем если я что-то решаю, это решение как бы идет из прошлого. Я перебираю в библиотеке книги, беру с полки Кревеля, Роберто Арльта, Жарри. Меня захватывает сегодняшний день, но всегда как бы из вчера (я сказал, захватывает?), получается, что в моем возрасте прошлое превращается в настоящее, а настоящее в непонятное запутанное будущее, в котором парни в трикотажных майках и девушки с распущенными волосами пьют свой cafés-crème
[224] и ласкают друг друга с ленивой грацией, присущей кошкам и растениям.
Необходимо бороться против этого.
Необходимо внедрить себя в настоящее.
Кажется, я похож на Мондриана, следовательно…
Но Мондриан рисовал свое настоящее сорок лет назад.
(На одной фотографии Мондриан похож на дирижера заурядного оркестра (на Хулио Каро,
[225] вот на кого!), очки, прилизанные волосы и жесткий воротничок, вид до тошноты дешевый, танцует с портовой шлюшкой. Какое настоящее ощущал Мондриан, танцуя? Его полотна — и эта фотография… Между ними пропасть.)
Ты старик, Орасио. Квинт Гораций Оливейра, ты старик, Гораций Флакк. В общем, просто старый слабак Оливейра.
[226]
— Il verse son vitriol entre les cuisses des faubourgs,
[227] — насмехается Кревель.
Что же мне делать? Посреди этого великого беспорядка я по-прежнему считаю себя флюгером, и я уже достаточно накрутился, пора показывать, где север, где юг. Назвать кого-то флюгером — признак скудного воображения: это значит видеть, как он крутится, но не видеть зачем, не замечать, что острие стрелки стремится воткнуться в воздушную реку ветров и так и застыть, не меняя направления.